Трактор, сменивший на предутреннем холодке частый, с придыханием хрип на гулкое радостное тарахтенье, резво бежит в расступающуюся темноту, обсыпая сеялки твердой повлажневшей пылью. Прищурив глаза, Сунер вслушивается в этот звук, и ему кажется, что это древний кайчи-сказитель поет свою громкую мудрую песню, перебирая струны неслыханно голосистого раскатистого, как эхо, топшура. И эта песня — о людях, о силе их духа, о славе труда, о великом противостоянии — как бы обращена к жадно внимающему ей рыхлому полю. Ее задумчиво слушают горы, многократно и красочно повторяя слова.
Сунер поднимает голову выше. Как он не подумал об этом раньше? Ведь вся эта едва обозримая глазом земля — его родина. Суровая, неприступная и прекрасная. Недаром люди сеют здесь такое жизнестойкое и жизнелюбивое растение, как ячмень, сильное своими корнями и жестким стеблем. И, подобный ему, живет на этой гордой земле народ Сунера. Сунер ощущает волнение. Впервые в жизни он подумал об этом — трезво, по-настоящему, и пришли сила, уверенность. Как же он может оставаться в стороне от дел своего народа? Как можно впустую восхищаться героями Джека Лондона и Жюля Верна, не познав себя сыном своей родины? Как тогда дышать одним воздухом с людьми своего народа?
Сунеру видится лицо матери. Милая, милая мама… Кажется, только сейчас Сунер начинает понимать, как и для чего она жила. Сколько ей пришлось вынести! Годы и годы тяжкой деревенской работы… Помнится, бабушка Сунера не раз ворчала: «Да что ты день-деньской надрываешься? Все — ради колхоза да колхоза… А с сыном ты должна побыть или нет? Неужели в году один день выбрать невозможно?»
И в снег, и в дождь ни свет ни заря поднималась она и исчезала с глаз Сунера. И не то чтобы выбирала, а шла туда, куда пошлют. Там, где было нужно, как сказал бы теперь Сунер. А что было наградою? Что-то Сунер и не помнит, чтобы в те времена она получила хоть толику денег от колхоза. Разве что, как передовой колхознице, выдадут кусок материи, из которой она шила ему рубашки. Значит, что-то другое поднимало ее спозаранку и влекло на раскисшее поле, на фермы, в кошары. Но что? Видать, было что…
Мать долго не отнимала Сунера от груди. И он привык засыпать, чуя под головой материнскую руку, и часто просыпался оттого, что рука эта вздрагивала и сама мать спала неспокойно. Сунер капризничал и будил ее.
— Да откуда я знаю — отчего? — отвечала мать. — Во сне, сынок. Весь день на току зерно перелопачивала, вот и привиделось что-то…
А в весеннюю пору он не видел ее по три-четыре дня: приходила, когда он уже спал, а уходила — еще не просыпался. Утром Сунера ждал на столе холодный кусок тощей говядины. Это мать принесла ему свой паек, что заработала за день. Иногда он лакомился сусликами, на которых мать ставила капканы. И как он бывал рад этому угощению!
В осенние длинные ночи Сунер вскакивал среди сна и видел: мать сидит у очага и, сунув руки в деревянную чашку с водой, мерно покачивается.
— Спи, спи, — кивала она ему. — А я — не могу. Ноют. Потрескались… Подержу в теплой воде, может, — отмякнут, отойдут…
Толчется, летит тяжелым облаком пыль. Задние подфарники трактора еле-еле пробиваются сквозь пыль желтым светом. Мотор ревет и ревет. Сеялки, погромыхивая, раздавливают колесами отвороты земли и спешат, спешат отдать земле семена. В многоголосом скрипе и грохоте Сунер вдруг слышит будто бы журавлиный крик: крлуг-крлуг-крлуг… А Сунер представляет себе настоящий журавлиный косяк: плывет он по высокому синему небу. И нет в селе человека, который, грустно вздохнув, не проводил бы его взглядом, не качнул ответно головой на крик птичьей стаи. А мальчишки, раскинув руки и вытянув, будто на лету, шеи, прыгают и кричат: «Эзеи болзын, турна-а-лар! До свидания, журавли! Легкого вам пути! На будущий год прилетайте раньше! Весну скорее приносите. А мы будем ждать. Будем жда-аать!..»
Да-а… Вот придет осень. И на этом поле, где Сунер оставит столько пота, переживаний, раздумий, горестей и новой, открытой им радости, где упали в пашню первые его семена, буйно заколосится ячмень с крупными, как градины, зернами. И придет день, когда Сунер, гордый оттого, что все это — дело рук его, станет на уборку и, конечно, будет искать следы, оставленные его сеялкой.
А трактор все ползет и ползет, ввинчиваясь в темноту, и она отступает, как бы отодвигается под его напором, дрожа в неясных бликах рыжего робкого электрического света…
«Нет, пора быть взрослым. Работать по-настоящему. И жить тоже. И я теперь хозяин всего того, что здесь есть», — думает Сунер.
…Вот они с Эпишке, представляется ему, подъезжают к деревне. Сунер слезает с телеги и незаметно — для пущей важности — пачкает лицо землей, чтобы выглядеть еще более усталым и наработавшимся, а потом вышагивает по деревне с высоко поднятой головой, чуть-чуть вразвалку, по-рабочему. А навстречу попадаются люди, такие же, как и он, усталые, грязные, с закопченными пахотной пылью лицами, с припухшими веками.
— Эй, Сунер! Как дела? — весело окликают они его.