На самом деле судьи столкнулись с в высшей степени неприятной дилеммой. В самом начале процесса доктор Сервациус подверг сомнению беспристрастность судей. Ни один еврей, по его мнению, не имел права находиться в суде, рассматривающем дело о реализации «окончательного решения», на что судья-председатель ответил: «Мы профессиональные судьи, привыкшие и приученные взвешивать представляемые нам доказательства и выполнять нашу работу публично и быть субъектами общественной критики… В зале суда во время процесса судьи, которые и есть суд, — это люди из плоти и крови, со своими чувствами и своим пониманием здравого смысла, но закон обязывает их сдерживать эти чувства. Иначе невозможно было бы найти ни одного судью для уголовного процесса, который мог бы вызвать у него отвращение… Невозможно отрицать, что память о нацистском холокосте бурлит в каждом еврее, но пока мы рассматриваем данное дело, нашей обязанностью будет сдерживать эти чувства, и эту обязанность мы обязаны чтить». Это было вполне честно и справедливо, если только доктор Сервациус не подразумевал, что евреи, возможно, не вполне понимают проблему, которую их присутствие создало в самом центре наций всего мира, и поэтому они не смогут понять ее «окончательное решение». Но ирония ситуации в этом случае заключается в том, что он привел этот аргумент, дабы услышать в ответ, что обвиняемый, по его собственному, подчеркивавшемуся и неоднократно повторявшемуся признанию, узнал все, что знаем мы о еврейском вопросе, от еврейско-сионистских авторов, из «программных книг» Теодора Герцля и Адольфа Бё-ма. Кто тогда имел бы больше прав судить его, чем эти люди, ставшие сионистами еще в ранней юности?
Не касается обвиняемого, но касается базовых свидетелей тот факт, что еврейство судей, их проживание в стране, где каждый пятый — переживший холокост, создали проблему и заострили ее. Господин Хаузнер собрал «трагическое множество» пострадавших, каждый из которых горел желанием не упустить такую редкую возможность, каждый из которых был уверен в своем праве на «свой день» в суде. Судьи могли это сделать, и они сделали — переругались с прокурором относительно мудрости и даже уместности решения воспользоваться случаем для того, чтобы «нарисовать общую картину», но как только свидетель начинал выступать, его действительно очень трудно было прервать, чтобы выделить из показаний суть, «со всем уважением к свидетелю и тому, о чем он повествует», как формулировал судья Ландау. Кто они были такие, говоря человеческим языком, чтобы отказать кому-то из этих людей в его дне в суде? И кто бы осмелился, говоря по-человечески, подвергать сомнению точность описываемых деталей, когда они «изливали свои души, стоя на кафедре для свидетельских показаний», даже если то, что они рассказывали, может лишь «рассматриваться как побочный продукт следствия»?
Была и еще одна сложность. В Израиле, как и в большинстве других стран, человек, представший перед судом, считается невиновным до тех пор, пока его вина не будет доказана в суде. Но в случае Эйхмана это было явной фикцией. Если бы он не был признан виновным до того, как предстал перед судом в Иерусалиме, «виновным бесспорно», израильтяне никогда не посмели бы или не захотели бы похищать его. Премьер-министр Бен-Гурион, объясняя в письме от 3 июня 1960 года президенту Аргентины, почему израильтяне «формально нарушили аргентинский закон», писал, что «это был Эйхман, тот, кто организовал массовое убийство [шести миллионов человек нашего народа] в гигантском и беспрецедентном масштабе по всей Европе». В противоположность обычным арестам в обычных уголовных делах, когда подозрение в вине должно быть доказано по существу и обосновано, но не бесспорно — это задача будущего следствия и суда, — незаконный арест Эйхмана мог быть, и был оправдан в глазах всего мира только тем фактом, что исход процесса был безошибочно предсказуем.
Роль Эйхмана в «окончательном решении», как теперь становилось понятным, была страшно преувеличена — отчасти из-за его собственного хвастовства, отчасти потому, что обвиняемые на Нюрнбергском и других послевоенных процессах пытались свалить свою вину на него, но главным образом потому, что он находился в тесном контакте с еврейскими функционерами, так как он был единственным представителем Германии, являвшимся «специалистом в еврейских вопросах», и ни в чем больше. Обвинение, выстраивая дело на страданиях, которые отнюдь не были преувеличены, ни с того ни с сего преувеличило саму преувеличенность — или, по крайней мере, так думали, пока не было объявлено решение апелляционного суда: «Это факт, что апеллянт вообще не получал "приказов начальства". Он был сам себе начальник, и он отдавал все приказы, касающиеся дел евреев». Это был именно тот аргумент обвинения, который судьи окружного суда не приняли, но — и в этом просматривается опасный нонсенс — апелляционный суд его полностью одобрил.