Эйхман никогда не входил в это «умеренное крыло», да и вряд ли, даже если б он захотел, его туда допустили. Он не только был слишком сильно скомпрометирован и благодаря постоянным контактам с еврейскими функционерами слишком хорошо известен — он был чересчур примитивен для этих образованных «господ» из верхних слоев среднего класса, и сам до конца дней своих испытывал к ним глубокое презрение. Он был способен послать миллионы людей на смерть, но был не способен говорить об этом так, как принято у «образованных», не прибегая к помощи «языковых норм». В Иерусалиме, где ему сверху никаких норм не «спустили», он свободно говорил об «убийствах» и об «уничтожении», о «преступлениях, узаконенных государством»: он, в отличие от собственного защитника, называл вещи своими именами, а защитник при этом неоднократно демонстрировал ему свое социальное превосходство.
Ассистент Сервациуса, доктор Дитер Вехтенбрух — ученик Карла Шмитта (Карл Шмитт (1888–1985) — выдающийся немецкий юрист, политолог, философ, историк.), который присутствовал в течение первых недель процесса, а затем отправился в Германию снимать показания со свидетелей защиты и вернулся в Иерусалим только в последнюю неделю августа, — с готовностью общался с репортерами вне зала суда, и, судя по его комментариям, он был куда менее поражен преступлениями Эйхмана, чем явным отсутствием у него вкуса и образования. «Это мелкая сошка, — говорил он. — Мы постараемся вытащить его из этих неприятностей» — wie wir das Wurtchen iiber dir Runden bringen. А Сервациус еще до начала процесса заявлял, что у его клиента «душа почтальона».
Когда Гиммлер стал «умеренным», Эйхман принялся саботировать его приказы — по крайней мере до того предела, до которого был «прикрыт» своими непосредственными начальниками. «Как это Эйхман осмеливается саботировать приказы Гиммлера?» — спросил Кастнер у Вислицени (речь шла о приказе осенью 1944-го прекратить пешие этапы). Ответ был таким: „Он наверняка может предъявить какую-то телеграмму. Мюл-iep и Кальтенбруннер, должно быть, его прикрывают».
Вполне возможно, что у Эйхмана был свой, как всегда п\таный план ликвидировать Терезин до прихода советской армии, хотя мы можем судить об этом только по сомнительным показаниям Дитера Вислицени (который за месяцы, а возможно и за годы до конца принялся потихонечку подготавливать для себя алиби за счет Эйхмана, именно поэтому в Нюрнберге он выступал свидетелем обвинения; однако это его не спасло, потому что его выдали Чехословакии, где у него не было ни денег, ни связей, и он был осужден и казнен в Праге). Другие свидетели, напротив, утверждают, что ликвидировать Терезин собирался подчиненный Эйхмана Рольф Гюнтер и что существует письменное распоряжение Эйхмана, в котором он приказывает не трогать лагерь. Во всяком случае даже в апреле 1945 года, когда «умеренными» стали все, Эйхман воспользовался визитом в Терезин Поля Дюнана из швейцарского комитета Красного Креста, чтобы заявить, что лично он не одобряет нового подхода Гиммлера к евреям.
Вопрос о том, что Эйхман на всех этапах «решения еврейского вопроса» трудился на то, чтобы это решение было «окончательным», даже не обсуждается. Вопрос в другом: является ли это доказательством его фанатизма, его безграничной ненависти к евреям, и лгал ли он полиции и суду, когда говорил, что всего лишь подчинялся приказам. Судьи могли найти только такое объяснение, а ведь они действительно старались понять обвиняемого и относились к нему с подлинной человечностью — так к нему, наверное, никто и никогда прежде в жизни не относился.
Доктор Вехтенбрух говорил репортерам, что Эйхман «безгранично верит судье Ландау», словно Ландау способен сделать так, что все уляжется, все будет в порядке — Вехтенбрух приписывал эту веру постоянной потребности Эйхмана в лидере. Какими бы причины ни были, но эта вера действительно была заметной, наверное, поэтому заключение суда так «разочаровало» Эйхмана: он принял человечность за мягкость.