Несмотря на шапку, поток стылого воздуха был таким нестерпимо колючим, что пришлось поднять стекла. Вы представить себе не можете, как холодно может быть ехать по зимнему шоссе. Я включила радио и некоторое время гнала на полной скорости, но на подъездах к городу скопилась пробка — наверное, впереди произошла авария, — и пока я сидела там, выжидая, чтобы машины снова тронулись с места, на меня неожиданно обрушилось изнеможение. Глаза мои начали закрываться сами собой, голова стала тяжелой. Я почувствовала себя смертельно усталой. Мозг словно превратился в кашу — наверное, выхлопные газы проникли в его ткани. Полагаю, я до сих пор страдаю от последствий этого. И все же я любила свою машину. Я опустила голову на рулевое колесо — как мне казалось, не более чем на минуту, — но когда я проснулась, мимо меня на большой скорости проносились автомобили, сигналя мне. Поэтому я тронулась с места и, должно быть, пытаясь проснуться, съехала со своей полосы, потому что позади вдруг возникла полицейская машина. В зеркале заднего обзора я видела лицо копа и руку в черной перчатке, подающую мне знак остановиться. В полубреду мне показалось, что я вижу в зеркале лицо отца, который каким-то образом последовал за мной из города. Внутренне я все еще видела его полицейским в форме, смеющимся, с обветренными щеками и руками, со зловещим блеском в глазах. Пока отец не ушел со службы, он никогда не носил пальто. «Нельзя прикрывать форму каким-то там пальто», — говорил он. Поэтому отец постоянно болел, из носа у него вечно текло, он всегда находился в напряжении, поднимая плечи так, чтобы те прикрывали уши, и переминался с ноги на ногу, стараясь согреться. Можете представить себе это. Конечно же, в тот момент мой отец сидел в церкви на мессе и уже много лет не носил форму. Но он постоянно мерещился мне повсюду. Даже годы спустя после того, как я покинула Иксвилл, и по сей день мне порою кажется, что я вижу его — патрулирующим парк с дубинкой в руке, выходящим из бара или кофейни или понуро сидящим на лестничных ступенях.
Я затормозила у обочины и опустила стекло в своей дверце.
— Извините, офицер, — сказала я копу. — В машине стало душно, а у меня сломан обогрев.
Помню, что полицейский был молод и узколиц, с мешками под большими голубыми глазами. Он задавал обычные вопросы и напоминал мне диктора из выпуска новостей. Я пыталась говорить, не открывая рта, боясь, что он учует пары спиртного в моем дыхании.
— О боже мой, — продолжила я, потирая глаза. — Мне очень, очень жаль. — Я умоляюще смотрела на него. — Мой отец болен, и я всю ночь просидела у его постели. Мне сейчас ужасно трудно. — Этой выдумкой я надеялась разжалобить его до глубины души. Но когда я произносила эти слова, мое горло словно сдавили чьи-то крепкие пальцы, а на глазах выступили слезы — как будто я поверила в свой жалобный рассказ, как будто я невероятно беспокоилась за своего отца и готова была разрыдаться при мысли о том, что мне придется жить без него. Как будто я с трудом могла вести машину из-за того, что была вне себя от тревоги. Это было ужасно драматично. Я прижала ладони к лицу и откашлялась. Но полицейский, похоже, ничуть не удивился.
— Вот что я вам скажу… — произнес он. — Я не хочу, чтобы с вами что-то случилось именно сейчас, когда вы так нужны своему отцу.
Патрульный отпустил меня, взяв с меня слово, что на следующем же съезде я сверну с шоссе и выпью чашку кофе. Я пообещала. Как же добр он был! Я вновь натянула на лицо свою «посмертную маску» и кивнула ему на прощание. Я всегда ненавидела копов, однако чувствовала необходимость подчиняться им. Поэтому действительно на следующем же съезде свернула прочь с автострады.
Я оказалась на улице под названием Угрюм-стрит[8]. Ну конечно же, так и должно было быть. Над дорогой, между двумя столбами уличного освещения, была переброшена растяжка с рождественским поздравлением. Мимо меня пробежала женщина в ярко-красной парке; ее, словно сани, тащили за собой две немецкие овчарки. Я не любила собак. Не потому, что боялась их — я их не боялась, — а потому, что их смерть было куда труднее перенести, чем смерть людей. Собака, которая жила у нас с самого детства, скотч-терьер Мона, умерла за неделю до кончины моей матери. И я без колебаний могу сказать, что так же сильно горевала об утрате собаки, как о смерти своей матери. Полагаю, я не единственный человек на земле, кто чувствует подобное, но долгое время эти чувства казались мне постыдными. Быть может, если б я созналась в этом доктору Фраю, то могла бы узнать что-нибудь, способное принести мне облегчение, дать новую точку зрения, — но я никому в этом не признавалась. Все равно я не доверяла тем, кто тычет пальцем в разум горюющих людей и приговаривает, как это все интересно. Моя мать была злой, а моя собака — доброй. Чтобы понимать это, не нужно оканчивать колледж.