Адмирал Спиридов, на ходу застёгивая белый парадный кафтан, шёл навстречу блистательному Орлову.
«Что твой Агамемнон явился снова в морях Эгейских, — подумал он, подходя с рапортом к Орлову. — Нельзя того отнять — красив, как бог, и обаятелен… Вели-ко-лепен…»
— Пойдём к тебе, Григорий Андреевич, — сказал Орлов, ласково сжимая локоть адмирала. — Потолкуем, Иван Васильевич, — обернулся он к Камынину, — обожди нас, друг. Ординарца с «ордр-де-баталии» задержи, пока я его не кликну.
Они скрылись за низкою в золотых украшениях дверью адмиральской каюты.
Камынин прошёл по палубе и, облокотившись на пушку, скрытый ею, наблюдал солдат-кексгольмцев и матросов, сбившихся в тени, на баке. В пёстрых камзолах и рубахах нараспашку они лежали и сидели на канатах возле якорных клюзов и около шпиля и слушали, что бойко говорил сидевший на борту фурьер Кексгольмского полка. Это был старый, видимо, бывалый солдат. На плохо бритых щеках пробивала седина. В руках у него была итальянская гармоника. Камынин, стараясь не обратить на себя внимания, подошёл ближе и слушал.
— А что я говорю, братишки, не одно, татарин ли крымской или здешний лобанец…
— Ну что болтаешь… Татарин он мухамеданской веры, а лобанец всё одно что грек — нашенской.
— Нашенской… Нашенской, поди, сказал тоже — нашенской! Чёрта его поймёшь — какой он нашенской! И на мужика совсем не похож, так, наподобие бабы. В юбку одет.
— Я тоже, братишки, с Махровым в согласии, — сказал пожилой матрос. — Коли он нашенской был бы веры — говори по-русскому или как подходяшше, потому наша вера есть русская — православная, а иное, что — кисляки: «шире-дире — вит ракомодире»… И не поймёшь, чего лопочет.
— Попы их… Опять же церквы сходственны с нашими.
— Так… Может и то быть, — вдруг согласился Махров и ладно и красиво заиграл на гармонике.
От утреннего солнца голубые тени ложились от бортов на лица солдат. Кругом было светло и по-южному ярко. Нестерпимо горела медь. По розовому от солнца парусиновому тенту бегали в весёлой игре солнечные отражения волн. Крепко пахло морскою водой и канатом. Тихая радость была в природе, и ей так отвечал несколько грустный мотив, напеваемый гармонией.
— Это он нам опять про крымский поход спевать хотит, — сказал молодой кексгольмец. — Невесёлая то песня.
— Погоди, узнаешь веселье, тогда поймёшь, какие бывают весёлые песни, — сказал Махров и негромко и ладно, по-церковному запел:
— Завсегда с Адама начинает, — сказал молодой кексгольмец.
— Не мешай, брателько, ладно он это начинает.
— И где он такую гармонь достал?..
— Ладная гармонь… Ровно как бы орган немецкий.
— Сказывали — в Неаполе, что ли, за два червонных купил.
— Ну, замурил своё, — недовольно сказал, вставая и вскидывая на плечи кафтан, плотный и крепкий боцман. — Не такие песни правильному гренадеру играть. Почто ребят мутишь! Глупая вовсе твоя песня.
— Народ сложил, — коротко бросил Махров.
— Нар-род… Солдатня, что палками, знать, мало учили… Кутейники. Оставить енту песню надоть…
— Зачем, Богданыч, мешаете?.. Кому она не ладна, пускай не слухает.
— А табе ндравится?..
— Что ж, ладная песня. Быдто церковная.
— Це-ерковная… много ты сокровенного не видишь. За тот смысл линьками надоть отодрать.
Махров хотел продолжать, но на шканцах раздался взволнованно-весёлый крик:
— Свистать всех наверх!..
Барабанщик ударил боевую тревогу. Тихий, дремавший в море корабль наполнился трелями боцманских дудок, криками команд, топотом босых матросских ног, шелестом тяжёлых парусов, скрипом рей и канатов.
«Евстафий» снимался с якоря.
XXIII