Последняя смертельная мука входила во дворец с этими мерно и скучно произносимыми словами. Казалось, небо меркло, и птицы умолкали, и море становилось серым и неприветливым. Точно обрывалось, рушилось и падало всё то, что составляло самый смысл жизни, и ничего не оставалось больше. Не было завтрашнего дня, но вечно будет тянуться это скучное сегодня, полное трепетных шёпотов и жалостных и ненавидящих взглядов. Государь поднял голову. Показалось ему или и точно так было — меньше стало людей в зале. В пустоту раздавались тяжкие, оскорбительные слова отречения. Он знал, кто его составил, в них он почувствовал всё её женское презрение к нему, её женскую месть и злобную ненависть, какую он чувствовал уже давно, с самого рождения сына, все те чувства, которые заставили его бежать от неё и искать услады у Елизаветы Романовны.
В полупустом зале звонко раздавались негромким голосом диктуемые слова:
— «Того ради, помыслив я сам в себе, безпристрастно и непринуждённо чрез сие объявляю не токмо всему Российскому государству, но и целому свету торжественно, что я от правительства Российским государством на весь мой век отрицаюся, не желая ни самодержавным, ниже иным каким-либо образом правительства, во всю жизнь мою в Российском государстве владеть, ниже онаго когда-либо или через какую-либо помощь себе искать, в чём клятву мою чистосердечную перед Богом и всецелым светом приношу нелицемерно, всё сие отрицание написав и подписав моею собственною рукою. Июня 29-го дня, 1762 года».
Государь раздельными буквами тщательно вывел подпись: «П ё т р».
— Вашему Величеству повелено изготовить достойные комнаты в Шлиссельбургской крепости.
Государь встал. Лицо его стало мертвенно бледно, тревожные искры безумного страха заиграли в его глазах.
— Ш-шутишь, братец!.. Того не может быть, чтобы она на сие пошла. В Шлиссельбургской?.. Говоришь…
— Так точно, Ваше Величество, — равнодушно и оскорбительно спокойно ответил Измайлов. — В Шлиссельбургской крепости. А как на сие потребуется время, то и повелела Государыня спросить у вас, в каком загородном дворце Ваше Величество пожелали бы пока находиться?
— Но?.. Позволь, братец… Ш-шутки ш-шутить?! Да в чём же я провинился?.. Да разве я преступник какой?.. Я — Государь!.. Ты понимаешь, братец, я — Государь Император!
Измайлов молчал и продолжал спокойно, без всякого страха или сожаления смотреть на Петра Фёдоровича.
И в этом холодном и равнодушном взгляде вдруг Государь понял нечто ужасное. «И тот тоже Государь — арестант номер первый!.. О, как страшно, тяжело и опасно быть Государем!..»
— Везите меня, что ли, в Ропшу… — увядшим тихим голосом сказал Пётр Фёдорович. — Со мною пусть поедут Елизавета Романовна… Гудович… Нарцисс, конечно, и кого я назначу…
— Это как угодно будет повелеть относительно лиц свиты Государыне Императрице… Мне повелено доставить вас в Петергоф.
— Как?.. К ней?..
— Пожалуйте, Ваше Величество.
Государь пошёл через танцевальную залу к выходу. В зале ещё много было народа, адъютантов, пажей, фрейлин. Никто не подошёл к нему, никто ничего не сказал, никто не простился с ним, не пожелал ему счастливого пути… Все уже изменили ему. Государь был совершенно одинок. Только в углу старый камердинер плакал и утирал глаза большим красным платком, но и он не посмел подойти к своему Государю.
В карету сели вместе с Государем фрейлина Воронцова и Гудович. Карета помчалась, сопровождаемая конногвардейцами с обнажёнными палашами.
Государь смотрел в окно. Это первый раз, что он видел войска не на параде, не на разводе, не на блестящем манёвре в высочайшем присутствии, но как бы на войне. Уже сейчас же за Ораниенбаумом он увидел казачью партию. Она проехала навстречу, и офицер спросил что-то на ходу у генерала Измайлова. У Мартышкина кабака на широком поле биваком стоял напольный полк. Солдаты ходили по полю, от леса несли большие ноши хвороста для кухонных костров. За длинными рядами составленных в козлы ружей, на жердях были распялены мундиры, просушиваемые от пота, на кольях были повешены парики, солдаты в одних рубахах, белых, синих и красных, сидели за ружьями, на раскинутых плащах и не обращали никакого внимания на скакавшую мимо карету с их Императором.
Чем ближе к Петергофу, тем больше было войск. Пушки стояли на ярко-зелёных лафетах, обитых чёрными полосами железа, и подле дымили пальники. На лугах были протянуты коновязи, и казачьи кони натоптали грязные полосы на зелени ровных петергофских ремизов. Гомон людей, ржание лошадей, крики, грохот проезжавших полковых телег, гружённых соломой и сеном, стоял над Петергофом. Вдоль шоссе солдаты гнали зайца и бежали, как мальчишки, с криками, визгом и уханьем.
— Ух!.. Ай!.. Уйдёт, братцы, ой, смерть моя, уйдёт!.. — неслось вслед за каретой.
— Ничего не уйдёт, оттеда ладожцы забегают…
И у самой кареты остановился потный, краснорожий молодой солдат без парика и крикнул куда-то вдаль:
— Пымали, што ль?..
Так всё это казалось странным, необычным, почти что и неприличным Петру Фёдоровичу.