«Ну вот, настал и мой час показать всю силу преданности той, кого одну любил, люблю и буду вечно любить… Да-а… Ну что же, любишь кататься — люби и саночки возить… Кто же другой?.. Из глухой деревни — малороссийский гетман, президент императорской Академии наук… Сколько почета, богатства!.. Какие хоромы… И все, если нужно, сменить на плаху…»
— Долг перед Родиной и перед Государыней превыше всего, — прошептал он, подошел к столу и позвонил в бронзовый колокольчик, В ожидании слуги он достал бумагу и стал писать. Широким, размашистым почерком он писал:
«Божиею милостью мы, Екатерина Вторая, Императрица и Самодержица Всероссийская и пр., и пр., и пр. Всем прямым сынам Отечества Российскаго явно оказалось, какая опасность всему Российскому государству начиналась самым делом…»
— Адъюнкта Тауберта, содержателя академической типографии, сейчас ко мне… Да живо… Конным послать… — не оборачиваясь от написанного, сказал Кирилл Григорьевич вошедшему слуге.
Он перечитал бумагу.
«Российскаго… Российскому… неладно… тавтология… Разве за Тепловым послать? Ему поручить. Потом… Сейчас не годится!»
Разумовский переменил перо и продолжал писать с титлами наверху и завитками внизу:
«А именно, закон наш православной греческой перво всего возчувствовал свое потрясение и истребление своих преданий церковных, так что церковь наша греческая крайне уже подвержена оставалась последней своей опасности переменою древняго в России православия и принятием иновернаго закона…»
Он остановился и задумался. «Эхи такие об сем по городу ходят». Потом продолжал писать:
«Второе: слава российская, возведенная на высокую степень своим победоносным оружием, через многое свое кровопролитие заключением новаго мира с самым ея злодеем отдана уже действительно в совершенное порабощение; а между тем внутренние порядки, составляющие целость всего нашего отечества, совсем испровержены. Того ради убеждены будучи всех наших верноподданных таковою опасностью, принуждены были, приняв Бога и Его правосудие себе в помощь, а особливо видев к тому желание всех наших верноподданных ясное и нелицемерное, вступили на Престол наш всероссийской, самодержавной, в чем и все наши верноподданные присягу нам торжественную учинили.
Екатерина…»
Разумовский прочел и перечел написанное и присыпал пестрым с золотом песком. О многом в этом манифесте было умолчано, многое было неясно. А что же с Императором, куда он девался?.. А что же с Великим Князем Павлом Петровичем, будет он теперь наследником или нет?.. Но разве я знаю ее планы?.. Я знаю, как все сие случится? Она сама никогда нам о сем не говорила. Важно в оную решительную минуту сказать — вот свершилось — я Императрица и Самодержица, а там уж она сама всем распорядится… Сама своим смелым и ясным государским умом все и всех рассудит и по местам посадит, кому и где сидеть. Потом Теплов нам настоящий манифест соорудит. Сейчас — и этот сойдет.
Неслышными шагами шагая по ковру, Кирилл Григорьевич подошел к двери и окликнул камердинера:
— Тауберт здесь?
— Зараз сюда пожаловали.
— Проводи ко мне.
Старый немец в синем академическом кафтане, в седом парике с низкими поклонами прошел в кабинет и остановился против Разумовского.
— Прочти сие… Все ли понял и разобрал?.. Сейчас в подземелье академического дома посадишь наборщика и печатника с их снарядами для печатания ночью сего манифеста. Сам будешь при них неотлучно и будешь править корректуру. Понял?
Тауберт повалился в ноги Разумовскому.
— Ваше сиятельство… Пощадите… Жена… Дети… Умоляю ваше сиятельство от подобного поручения меня избавить.
— Ты прочел бумагу… Знаешь все… Понимай, что знаешь… Или голова твоя с плеч слетит, или к рассвету листы будут готовы для расклейки по городу. — Разумовский высунулся в коридор и крикнул: — С гусаром проводить господина адъюнкта до самой академии.
Разумовский прошел в спальню, отпустил слугу и вместо того, чтобы ложиться, надел на себя мундир Измайловского полка и сел в нем у окна.
Теплая, душистая, летняя ночь тихо шествовала над Петербургом. Город спал. Прогремит где-то далеко по булыжной мостовой извозчичья двуколка, съедет на деревянный настил, и затихнет ее шум. Чуть шуршит потревоженная набежавшим ночным ветром листва густых лип и дубов в саду, да за Мойкой раздадутся на Адмиралтейской крепости крики часовых: «Слушай!.. Слушай!.. Слушай!..» — и замрут в отдалении, точно растают в хрустальном воздухе прозрачной, томной, северной ночи. И долго стоит полная, торжественная тишина. Небо зеленеет над адмиралтейской иглой, и ужо горит ярким блеском золотой ее кораблик. Слышно, как плеснула рыба в Мойке, и опять полетело, понеслось над городом: «Слушай!.. Слушай!.. Слушай!..»
XVIII
Екатерина Алексеевна проснулась точно от внезапного толчка. В антикамере за занавесями кто-то был. Горничная Шаргородская сердито сказала шепотом:
— Да что вы в самом деле, с ума, что ли, сошли? Нельзя вам сюда. Сказывают вам — Государыня почивать изволят.