Разбогатевшие купцы и подрядчики, вдовы сенатских и иных служащих стали ставить свои дома, образуя на месте садов и пустырей прямые длинные улицы. Так стали застраиваться Литейная, Садовая, Гороховая, в Коломне образовался лабиринт улиц, на Васильевском острове все дальше и дальше к взморью потянулись «линии». Эти дома не были, как раньше, деревянные одноэтажные особняки с мезонинами, с садами и огородами, окруженными высоким просмоленным забором, но фасадом на улицу высились прямые трех и четырехэтажные дома, простой архитектуры, с рядами четырех и шестистекольных окон. Большие, глубокие ворота вели во двор, образованный флигелями и хозяйственными постройками — конюшнями, экипажными сараями, помойными ямами, навозными ларями, ледниками, дровяными сараями или просто высокими, черными из осмоленных досок заборами. Двор был немощеный, заваленный кирпичным ломом, с деревянною дорожкою панели к главному флигелю и к неуклюжей постройке примитивной общественной уборной. В углу, у флигеля, каменное крылечко вело на лестницу — узкую, с прямыми маршами, с широкими пролетами — места не жалели, — сложенную из серовато-белых плит пудожского камня. На лестнице большие площадки из квадратных каменных плит и деревянные, а где и железные перила. Две двери ведут в квартиры, одна посередине, из грубых толстых досок, покрашенных коричневатой охрой, с ромбовидным отверстием наверху, с простой железной ручкой, дужкой снаружи и толстым крюком изнутри, вела в уборную для жильцов. От этих дверей несло сыростью и смрадною вонью, и вся лестница была продушена этими уборными. Кучи отбросов у дверей, в корзинах, ведрах и ящиках, собаки и кошки, бродящие по этажам, составляли непременную принадлежность таких домов. Освещения не полагалось, поднимались в темноту, цепляясь руками за скользкие мокрые перила, спускались, сопровождаемые слугою или кем-нибудь еще из домашних со свечою в низком оловянном шандале.
В этих домах отдавались квартиры внаймы и комнаты от «жильцов». Кто побогаче и имел своих крепостных слуг, тот устраивался прочно, обзаводился мебелью, беднота ютилась в комнатах, омеблированных хозяевами.
В новом доме, с открытыми осенью настежь окнами, пахло известкой, замазкой, масляной краской от густо покрашенных желтою охрою полов. Жилец привозил немудреный свой скарб, рухлядишку, кровать, а чаще дощатый топчан, какой-нибудь рыночный шкаф, стол да табуретки, купленные на барке на Фонтанке, и устраивал свое жилье. Водовоз с Невы, Фонтанки, Мойки или канала по утрам привозил воду и разносил ее, расплескивая по лестнице, по квартирам, наливая в деревянные бадьи, накрытые рядном. Зимою оттого лестницы были скользки и покрыты ледяными сосульками. Дворники таскали охапки дров, хозяйки уговаривались с жильцом, как будет он жить — «со столом» или «без стола», и петербургская жизнь начиналась.
Она была полна контрастов.
Дома — вонь на лестнице и пущая вонь на дворе, нельзя открыть форточки, сырость и мрак серых петербургских дней, дымящая печка, мышиная беготня людей в густонаселенном доме, на улице — широкие красивые проспекты, дворцы вельмож, красавица Нева.
Зимою по улицам мчатся сани, запряженные прекрасными лошадьми, скачут верховые, все в золоте, драгоценных мехах, зеркальные окна карет слепят на солнце глаза, у раззолоченных подъездов толкутся без дела ливрейные лакеи, расшитые позументом, на приезжающих гостях драгоценные кафтаны с пуговицами из алмазов, нарядные платья дам, запах духов — словом, Семирамида северная!.. Зимою по ночам полыхают, гремят пушечной пальбой фейерверки на Неве, летом богатые праздники в Летнем саду и в Екатерингофе. Если двор двадцать девятого июня был в Петергофе, все население Петербурга тащилось туда пешком, в извозчичьих двуколках или верхом, глазело на иллюминацию в парке, на потешные огни, слушало музыку и песельников, ело даровое от высочайшего двора угощение, а потом ночью пьяными толпами брело к себе домой.
Бегов еще не было, но вдруг зимою на набережной какой-то шорох пронесется среди гуляющих, хожалые будочники с алебардами побегут, прося посторониться и дать место, в серовато-сизой мгле за Адмиралтейским мостом покажутся выравниваемые в ряд лошади, запряженные в маленькие санки, и вдруг тронутся разом и — «чья добра?..» — понесутся в снежном дыму лихие саночки.
— Пади!.. Пади!.. — кричат наездники — сами господа. Нагибаются, чтобы видеть побежку любимца коня, молодец поддужный в сукном крытом меховом полушубке скачет сбоку, сгибается к оглоблям, сверкает на солнце серебряным стременем.
Народ жмется к домам, к парапету набережной, у Фонтанки, где конец бега, кричит восторженно:
— Орлов!.. Орлов!..
— Ваше сиятельство, наддай маленько!..
— Не сдавай, Воронцов!..
— Гляди — Барятинского берет…
— Э… Заскакала, засбивала, родимая… Не управился его, знать, сиятельство.
Ни злобы, ни зависти, смирен был и покорен петербургский разночинец, чужим счастьем жил, чужим богатством любовался.