Самой ненадежной частью гвардии Петр считал Лейб-кампанию — своего рода гвардию в гвардии, созданную Елизаветой Петровной в память о перевороте 1741 года. Эти преданные покойной императрице и обласканные ею люди были особенно недовольны. В 1758 году Екатерина рассчитывала на них. Петр этого не забыл. Лейб-кампания была распущена, и, по верному замечанию Мадариаги, ее солдаты сеяли теперь недовольство в других полках[365]
.Ропот мог продолжаться долго и даже постепенно сойти на нет, если бы Петр сам не поднес спичку к пороховому погребу. Гвардии предстояло покинуть Петербург и двинуться в Германию. Не стоило оставлять в столице войска, склонные к мятежу. Но каким-то роковым образом совершенно правильные шаги императора вели его к гибели.
Г. Р. Державин, служивший в Преображенском полку, вспоминал, что накануне переворота «один пьяный из его сотоварищей солдат, вышед на галерею, зачал говорить, что когда выйдет полк в Ямскую (разумеется… поход в Данию), то мы спросим, зачем и куда нас ведут, оставя нашу матушку Государыню, которой мы рады служить»[366]
. Таким образом, гвардейцы были готовы начать мятеж на марше.Состояние подданных хорошо передал Болотов, негодовавший на императора, но не примкнувший к заговорщикам. Андрею Тимофеевичу приходилось в числе других адъютантов бывать во дворце и наблюдать государя во время «пиршеств» с «итальянскими театральными певицами, актрисами, вкупе с их толмачами», где тот разговаривал «въявь, обо всем и даже о самых величайших таинствах и делах государственных». «Голос у него был очень громкий, скоросый и неприятный, и было в нем нечто особое, что отличало его от прочих голосов, [так] что можно было слышать издалека, — писал мемуарист. — …Скоро дошло до того, что мы желали уже, чтобы таковые разговоры до нашего слуха и не достигали; ибо как редко стали уже мы заставать государя трезвым и в полном уме… а чаще уже до обеда несколько бутылок аглицкого пива… опорожнившим… Он говаривал такой вздор и такие нескладицы, что при слушании оных обливалось даже сердце кровью от стыда перед иностранными министрами, видящими и слышащими то и, бессомненно, смеющимися внутренно… Бывало, вся душа так поражается, что бежал бы неоглядно от зрелища такового: так больно было все то видеть и слышать».
Однажды Болотову пришлось наблюдать, как пьяные гости императора, выйдя на балкон, а оттуда в сад, начали играть на усыпанной песком площадке. «Ну все прыгать на одной ножке, а другие согнутым коленом толкать своих товарищей» под зад. И это на глазах у «табуна» трезвых «адъютантов и ординарцев». «А по сему судите, каково ж нам было… видеть первейших государственных людей, украшенных орденами и звездами, вдруг спрыгивающих, толкающихся и друг друга наземь валяющих». Стыд, жгучий стыд за происходящее стал одним из катализаторов переворота. «Отваживались публично и без всякого опасения… судить все дела и поступки государевы. Всем нам тяжелый народный ропот и всеобщее час от часу увеличивающееся неудовольствие на государя было известно… Нередко, сошедшись на досуге, все вместе говаривали мы о тогдашних обстоятельствах и начали опасаться, чтоб не сделалось вскоре бунта… от огорченной до крайности гвардии»[367]
.Те же разговоры шли и в кругу друзей князя Дашкова. Екатерина Романовна не раз выражала возмущение происходящим, молодые офицеры соглашались с ней, называли своих приятелей, думавших так же. В конце концов, отважившись на прямое объяснение с Паниным, племянница назвала ему всего несколько фамилий: «двое Рославлевых, Ласунский, Пассек, Бредихин, Баскаков, Хитрово, князь Барятинский и Орловы» — и уже этим несказанно напугала осторожного вельможу.
С. М. Соловьев заметил: «Дашкова постоянно употребляет слово
Настоящий комплот зрел под рукой императрицы и ее эмиссаров Орловых. Нет никаких оснований сомневаться, что нити сходились к Екатерине. Уже после переворота она с заметным раздражением писала Понятовскому о Дашковой: «Хотя она (княгиня. —