— Зря! — снова зашептал Широков. — Многие из бывших офицеров не сдают. Приказ о сдаче вышел еще в декабре. А дураков сдать особо не отыскивается. За него тебе от казны семьдесят рублей. А что семьдесят рублей против револьвера! Так что если надо…
— Никак нет, не надо! — снова отказал я.
— Ну, смотри! — в разочаровании отлип от кружки Широков.
— А что с лошадьми? — еще раз спросил я.
— И лошадь можешь взять, а то и две! Как у вас, у казаков, одна под тобой, одна заводная! — с непонятной усмешкой сказал Широков.
— Спасибо! — сказал я, понимая, что ничего во спасение лошадей не делается.
7
Вечером я снова пришел к Мише.
— Миша, два вопроса! — сказал я с порога.
— Без Фельштинского хоть десять. Решим все! — артистически высокопарно сказал Миша.
Но на первый вопрос — долго ли мне изображать прапорщика военного времени — он внятно ответить не мог, а только сказал, чтобы я потерпел до какого-нибудь удобного случая.
— Лучше бы тебе вообще прикинуться солдатиком-недоумком — целее будешь! — сказал он.
— Да что за игрушки! Офицеров убивают без разбора — прапорщик он или полковник! Так хоть подохну самим собой, а не каким-то шпаком! — сказал я в раздражении.
— Давай по порядку! — не принял моего тона Миша. — Что впереди, нам с тобой неизвестно, но вернее всего, ничего хорошего, только тьма и мрак. Я по тебе смотрю, вы у себя там, в Персии, не особо что и видели. И Туркестан тебя ничему не научил. А здесь все по-другому.
— Ардашева, как Серега наш говорит, кокнули и объявили, что пытался бежать. Это по-другому? — перебил я.
— Отнюдь! — в превосходстве и артистическом спокойствии, какие испытывает недалекий учитель перед учениками, ответил Миша. — Отнюдь, Борис! Дело в другом. Ты помнишь, мы в пятом году все вышли приветствовать свободу! Не знаю, как ты, а я всю эту свободу пронаблюдал до сего дня, до несчастного этого Ардашева, если уж ты его вспомнил. И вышла вот какая картина!
— Миша, давай попроще! — попросил я.
— Я и так проще некуда! — остановил он меня. Он стал ходить по комнате, несколько присутулясь и скрестив руки на груди. Я этого в Мише ранее не видел. И я предположил, не заделался ли Миша деятелем какой-нибудь партии. — Так вот, — сказал Миша. — Я хорошо помню твои чувства по отношению к императору, ныне гражданину Романову, и касаться его не буду, хотя то, что он слетел, исключительно его личная заслуга. Он довел страну до такого вот состояния! — Миша показал за окно и снова скрестил на груди руки. — И он бросил страну. Но сейчас не о нем. Он уже никому не интересен и может выращивать капусту где-нибудь у себя на огороде, как ее выращивал, правда по другой причине, римский император Диоклетиан.
Такой Миша, Миша-вещатель, Миша — вожак какой-то партии, мне не нравился. И еще я в удивлении обнаружил в себе некое равнодушие. Во мне не оказывалось чего-то того, что было во мне раньше. Миша мне напомнил мой юношеский трепет перед именем государя императора. А я прежнего трепета не ощутил. Я как бы при этом смотрел не на себя, а на кого-то другого на моем месте и с досадой думал, ну, зачем мне это. Или же тиф лишил меня сил чувствовать глубоко, или же во мне поселилось какое-то отчуждение по отношению к государю императору за то, что он, как говорили все, бросил нас. Определенней сказать было трудно. Но то, что я подумал о государе императоре, как все, мне больно черкнуло. Чтобы утишить боль, я вступил в разговор.
— Диоклетиан не был оригинален со своей капустой. Более того, он явно играл! Первым был Маний Курий! — сказал я о римском полководце, изгнавшем из Италии Пирра и после многочисленных других побед и триумфов удалившемся в свое скромное поместье. Когда к нему пришли послы с просьбой вернуться и предложили хорошее содержание, он отказал, сказав, что тому, кто обедает вареной репой, выращенной самим, золота не нужно, что он сам предпочитает владеть не золотом, а умами тех, кто золотом владеет, ибо это и есть подлинное богатство.
— Ну, ты всегда был в фаворе у нашего Васи! — в явном неудовольствии на мое замечание, хмыкнул Миша, называя Васей нашего учителя истории и географии Василия Ивановича Будрина.
— И у Вильгельмушки! — в тон ему назвал я преподавателя немецкого языка Орведа Вильгельмовича Томсона, а потом присовокупил преподавателя латыни Петра Михайловича Лешника, естественно, по гимназическому прозвищу Петя Лишний, преподавателя греческого языка Виктора Моисеевича Тимофеева, то есть, по-нашему, Грека Иудеевича Через-реку, и преподавателя русского языка Александра Ивановича Истомина, кажется, единственного оставленного без клички.
— Да уж известно! — не скрывая ревности, но ревности ребячьей, легкой, сказал Миша и с обидой спросил: — Так ты будешь меня слушать?
— Буду, — сказал я.
— Эх, Борька! Куда все делось? И какими дураками мы были! Что надо было дуракам? Что мы понимали? А полезли туда же! Свобода, равенство, братство! Вот где они все, эти свободы, равенства, братства! — завернул Миша свой уже много раз упоминаемый маленький, но выразительно крепкий кукиш.
— Миша, попроще! — напомнил я.