Вечером перед сном я опять сел на крыльце против глухой стены соседнего дома. «Были липы — не было стены. Сгубили липы — стала стена! — думал я, ругал себя за спесь, за что-то еще такое, что не дало мне ума наплевать на все решения корпусного ревкома и остаться в сотне у Василия Даниловича Гамалия, в отряде у Лазаря Федоровича Бичерахова или, на худой конец, в отряде у душки-пьяницы Андрея Григорьевича Шкуры. — Теперь пялься на эту стену и служи агентом, то есть сволочью!» — сказал я и ничего иного не смог придумать, как только пустить все своим чередом. Деваться мне было некуда. Я был один в этом мире.
Курсы открылись. Пришел работать на них старый работник социалистического интернационала товарищ Грюн. Первое же занятие моими подопечными было проигнорировано. Явился на него, кажется, только мой знакомый венгр Шандор.
— Я хотел узнать, как дела у нас дома. А он мне стал говорить какое-то учение! — поделился он со мной своим недоумением.
— Вот, — сказал Бурков. — Считай, что ты саботируешь его работу. Тебе зачтется, — он посмотрел, нет ли рядом Ивана Филипповича, — зачтется, когда придет твоя мифическая старая власть!
Но все было не так невинно. Вдруг выявилась в лагере довольно внушительная группа различного толка политических воззрений и принадлежности к различным партиям, часть из которой была готова не только понести революцию к себе домой, но и защищать революцию в России. Какого черта не приперлись они на курсы, я не стал разбираться. Но на факт игнорирования курсов власть отреагировала присылкой комиссии, которая предписываемых лозунгов о конце братоубийственной войны и пожелания здравия интернационалу не обнаружила. Прибыл в лагерь сам Яша, то есть Янкель-Яков Юровский. Прибыл он в роскошном авто с открытым верхом, возможно, открытым нарочно, чтобы обыватель по дороге видел, кто едет.
Я знал его со слов Буркова, знал, что он болел, и очень сильно, чахоткой и ревматизмом, что в пятом году организовывал беспорядки в Томске, стрелял в публику. В Екатеринбурге он владел фотографией на Покровском, недалеко от угла с магазинами Агафуровых, дальновидно сохранил негативы и данные всех пользовавшихся его услугами со всеми вытекающими по нынешнему времени последствиями. Бурков говорил, что он хладнокровен, беспощаден и мстителен — кажется, мстил за свое нищенское детство, — что он тип более обыкновенного бандита, чем революционера.
Он приехал в тот момент, когда я разбирался с изобличенным в поборах с пленных писарем. Охрана, уже построенная мной в соответствии с уставом караульной службы, кляла меня последними словами, грозила мне изощренными карами, но службу держала. Из-за роскошного авто она приняла Яшу за представителя Красного Креста или за кого-то из дипломатических миссий, проще говоря, за буржуя и в полном соответствии с пролетарской неприязнью ворот раскрывать не подумала. Яше выйти из авто и пройти через караульное помещение показалось ниже всякого достоинства — не для того он-де строил революцию, наживал хворости и даже продавал свою фотографию. Да и просто показать документы тоже было выше его правил. Он схватился за оружие. Не знаю уж, какие пролетарии были передо мной на Мельковском мосту в день моего приезда в Екатеринбург, что я, безоружный, разоружил двух вооруженных, но в охране лагеря были пролетарии, так сказать, иного калибра.
— А вяжи его, буржуя такого-то! А тащи его к нашему сатрапу! — скомандовал начальник охраны, под сатрапом имея в виду меня.
— Я Юровский! — запоздало закричал Яша.
— А мы верхисетские! — дала ему тычка охрана.
Так он предстал передо мной не совсем в надлежащем виде и с порога закричал, что он весь лагерь, эту воровскую малину и рассадник бандитизма в городе, сотрет с лица земли, а меня как ответственное за творящиеся безобразия лицо расстреляет лично и почему-то за курятником — странная воля для еврея, не имеющего никаких отношений с сельским хозяйством.
Я, конечно, узнал его — каким-то чутьем догадался, что это именно Яша. Но быть расстрелянным не перед строем войск мне показалось обидным. И надо знать, что крик и угрозы действуют на меня не совсем в той степени, в какой предполагается. Меня давние мои рубцы потянули влево. Я, чтобы выровняться, наклонился вправо. Легкие мои на миг пресеклись. И вместо желаемого для успокоения Яши хорошего леща я успел сказать только слово «арестовать».
Сделано это было с восхитительной пролетарской расторопностью.