— Прочитаешь потом! А теперь я скажу вот что! — сказал Миша да сам же и оборвал себя. — А что теперь? — засверлил он меня взглядом. — Что? Я тебе уже все сказал. До безумия хотелось познать что-то в мире, в этом мире, по вольтеровскому «Кандиду», лучшем из миров! Потому-то я пытался заглянуть по ту сторону его. Пытался — да только всю свою жизнь прохряпал! А я не дурак, как Сережка, которому собственное мнимое облысение — мировая проблема! Я до изнеможения хотел любви — и высокой, и плотской. Я мужчина. Я мужская особь с древним безудержным инстинктом. Я не эти — Димочка с Зиночкой, я говорю о господах Мережковских с Гиппиус! Я — не эти Максы Волошины с его Марго Сабашниковой и не тот колбасник, объявивший себя богом! Я хотел жизни, жизни высокой и низкой. Я хотел небесной бесплотной любви и тут же хотел удовлетворения плоти! О, как я обладал проститутками! В эти минуты я постигал весь мир, я владел всем миром! Но каково же было мне, когда эти минуты кончались! Тебе с твоей честью русского офицера, — все три последние слова он сказал с иронией, если не сказать с издевкой, — тебе с этим мифом никогда такого не испытать. Да если и испытаешь, не поймешь! Жалко мне тебя, Боря! Так вот. Когда эти минуты заканчивались и я отваливался, как насосавшийся клоп, я чувствовал себя именно насосавшимся клопом. И я тогда хотел, я жаждал революции, чтобы были — не только проститутки, не только те, кто видел во мне не меня, а мои миллионы, чтобы были светлы, свободны от меркантилизма женские особи, какие могут быть только в результате революции, уничтожившей собственность, деньги, весь этот разврат с капиталом и производством! Ах, как хотел я революции! А теперь, как я сказал твоему лакею, я ее задушил бы собственными руками. А тогда хотел, хотел, чтобы все эти «Черные переделы», «Земли и воли», все эти Плехановы-Ульяновы, Аксельроды, кто еще там, кого на виселице вздернули во славу империи и царя-батюшки, хотел, чтобы они принесли революцию. Да ведь вся русская безмозглая сволочь интеллигенция, вся эта гниль и мерзость, все это русское безумие, плод царя Александрушки-освободителя, хотела революции, все ныла о ней! Ничего делать она не умела, ничего не делала и не хотела делать, а ныла с величайшим удовольствием! И я ныл, я хотел, думал, что она поставит меня над миром — не управлять им, а только встать над ним, чтобы постигнуть его, как зеленый сопливый студентик постигает во время препарирования лягушку.
— Миша, все мы не без греха! — сказал я.
— Ха! — черно воскликнул Миша. — И ты, Брут! И ты хочешь себя помазать этим же гноем! И в тебе русское счастье похотело быть русским несчастьем! Но нет, господин Норин! Тебе не дано! Тебе как дворянину дано охранять империю, дышать вместе с ней! Да к тому же ты служил ей, империи, и этому раззяве Николашке не за страх, не за оклад жалованья, не за свое особое происхождение. А за совесть! И нечего тебе наш новообразованный русский гной на себя мазать! Недостоин ты, как говорится, его! Его надо выносить в себе да потом помазать другого. Да не раз и не два помазать. А по капельке из себя давить и долго по капельке мазать, по капельке и долго, возвести это в систему, пока всего не измажешь, — вот тогда и поимеешь право мечтать о месте помазанника! А? Красиво я говорю? Красиво я описываю твоего кумира царя-батюшку, помазанника Божия? А ты молчи!..
— Давай перестанем об этом, Миша! — увидел я, как в прошлый раз, белую пену в углах его губ. — Скажи, куда ты собрался уезжать?
— Что? Хочешь сказать, будто тебя это задевает, будто ты всей душой встревожился от моего решения уехать? — по-прежнему черно заулыбался Миша. — Но ведь это не так! Ты лжешь! Ты считаешь себя человеком чести. Но ты не стыдишься эту свою честь в случае чего куда-нибудь подальше запрятать! Вот сейчас я тебе это говорю, а ты терпишь! Значит, что? Значит, какой вывод напрашивается?
— Миша, не испытывай судьбу! — попросил я.
— Что? Ха! Да не угрожаешь ли ты мне? Ты, тупой служака, а оттого считающий себя успешным офицером и любимцем женщин, не угрожаешь ли ты мне? А чем угрожаешь? Стреляться? Так ведь ты струсишь. Тебе есть что терять! Тебе жалко мнимые свои приобретения терять! Ведь побоишься стреляться? — придвинулся он ко мне совсем близко.
— Я побоюсь, что твой гной на меня брызнет! — сказал я. На удивление, рубцы мои меня никуда не тянули. Я был спокоен и будто смотрел Мишу насквозь, видел всего его до мелких складок одежды и до самых потаенных его чувств. Все было в нем черным. Но он был моим другом. И не следовало мне так говорить. Однако молчать или говорить что-то другое уже не выходило.