А у меня логическая цепочка от Дутова Александра Ильича, от Оренбурга, от нашей общей дороги сюда, в Екатеринбург, перекинулась на сотника Томлина.
— Вот! — воскликнул Бурков. — А я тебе мандат к их волостному военному столу учета выхлопочу. Без затей доедешь!
— А что же в Нязепетровск, к сестре Маше, мандат не выхлопотал? — съязвил я.
— Я ведь против своих с этим мандатом пойду, Боря! А для этого надо иметь… — Он покрутил пятерней. — Такое надо иметь, ради которого стоит и головой ответить!
— Как Андрий! — нарочно, чтобы скрыть пошедший к горлу ком, сказал я.
— Как «Нет уз святее товарищества!» — сказал он.
Он ушел на службу, а я пошел к Ивану Филипповичу и Анне Ивановне. Иван Филиппович разжег в ванной комнате печку и грел воду. Гаврош сидел подле, обмотанный простыней, а Анна Ивановна под корень стригла его космы. Он пытался корчиться. Анна Ивановна грозила намазать голову против вшей дегтем и посыпать золой.
— То-то будешь хорош кавалер! — говорила она.
— Дегтем, карболкой, сулемой, серой — все равно ввек не выведешь, сколько он притащил! — в тон ей отвечал Иван Филиппович. — Все это, — он махнул в сторону двора, где кучкой лежало одеяние Гавроша, — сейчас же сожгу!
При мне Анна Ивановна на мгновение оторвалась от Гавроша. Глаза ее переменились. Я понял — она что-то почувствовала. Я ей показал глазами, что ничего не произошло. Она не поверила. Я пожал плечами.
— А на фронте много вшей? — спросил Гаврош.
— На каждом — по миллиону! — сказал я.
— О! Значит, я фронтовик! — обрадовался Гаврош.
Я спросил его об отце. Вышло, что с самого прошлого лета никаких известий о нем не было.
— А мама и сестра зимой от тифа умерли. Я их на Михайловское кладбище, к церкви отвез. Квартиру нашу сразу заселили и меня послали на обжорку воровать. А я не стал воровать. Мой папа офицер и фронтовик. Меня прогнали, — сказал Гаврош.
Отмытый, остриженный, накормленный и одетый в мои мальчишеские одежки, он уснул на диване в гостиной. Анна Ивановна ушла к своим передвижным библиотекам неохотно. Она, кажется, чего-то от меня ждала. Я делал вид, что ничего не произошло.
— Что с отроком-то делать будем? — спросил Иван Филиппович.
— С фронтовиком? — тоже спросил я.
— Ну и слава Богу! — понял меня и стал креститься Иван Филиппович.
— Старикан ты наш, старикан! — с любовью схватил я его за плечи.
Он застеснялся, скорчил в попытке вырваться какую-то совсем детскую рожицу, хотел что-то сказать, но у него вышло нечто вроде куриного квохтания.
— Вот сходи-ка в церкву-то, антихрист! — неожиданно сказал он.
А мне правда надо было в полдень идти в Вознесенскую церковь. «Черт бы побрал!» — сказал я в уме. Не хотелось мне видеть никакой Натальи Александровны. Не хотелось мне снова той боли, когда — револьвер к виску, когда — весь мир ненавистен и только потому, что есть какая-то Наталья Александровна и она не со мной. «Я поступила опрометчиво, пригласив вас сюда! Но я погибла, как только увидела вас!» — сказала она когда-то. Слова были порывом. Они отражали только тот миг. Они были хороши для того времени. Сейчас я в них не верил, и сейчас они не были нужны.
В Вознесенскую церковь я пошел тою же дорогой, которой шел домой январским утром по возвращении в город, то есть с Крестовоздвиженской вышел на Солдатскую, а потом — на Малую Вознесенскую. День был пасмурен, но камни просохших тротуаров тепло отсвечивали. Тонкий парной запах оттаивающей земли на удивление пробивался сквозь гущу запахов нечищеных выгребных ям. Голодные бродячие собаки на углу Солдатской перекрыли дорогу. Я усмехнулся, потому что тотчас вспомнился мой путь на Олтинскую заставу, когда мне и уряднику Расковалову пришлось оружием отбиваться от такой же, но только специально науськанной на нас своры. «Вот вся революция. Распущен народ, распущены собаки, и благоухают нечищеные выгребные ямы!» — подумал я. Вопреки революции, собаки пропустили меня молча.