Читаем Эхо полностью

Ни спальник, ни медвежье одеяло больше не отбирает тепло. Они напитались им, ожили и теперь сами творят тепло.

– Знаешь, Ганалчи, – говорю я, сердце мое полно преданной ласки к нему, – я ничего не помню. Как сошли с реки, так и не помню ничего. – И снова помимо воли: – Я был на Земле Угу…

Он качает головою:

– Не был.

Я настаиваю:

– Но почему же! Хочешь, расскажу тебе?

– Не надо, парень. Теперь спи. Спать надо… Сон глядеть будешь. Землю Угу…

– Но я ее видел. Не во сне, а вот так…

– Не видел, – уверенно говорит он, и я понимаю, что нынче не надо об этом. Но все-таки спрашиваю:

– Почему ты не хочешь, чтобы я рассказал тебе об Угу?…

– Знаю, – говорит он. – Надо спать.

Тяжелеют веки, становятся липкими, и я снова покидаю родную Землю Дулю, и мама прикасается ладонью к моему лицу и, поправляя одеяло, говорит мне:

– …Никто не знает о Земле Угу и о ее Великом хавоки, никто ничего не знает…

…А что я знаю о своей Земле и о Земле Ганалчи? Что знаю о нашей Земле Дулю?…

Сон глубокий, без сновидений. Однако просыпаюсь с тревожным чувством, с ощущением полного одиночества.

В чуме я один. Все еще горит костер, и есть дрова у выхода, и набегает из чайника на угли крохотной струйкой кипяток… Но нет вокруг живого. Ганалчи нет. Чум я вижу словно бы впервые. И все еще не могу понять, как оказался тут. В голове моей не укладывается не только тот беспамятный отрезок времени, но и осознание себя тут, рядом с Ганалчи, с горящим очагом, с тем, что было уже на памяти, когда мы обживали этот маленький островок человеческого жилья.

И вдруг я понимаю, что этот чум, этот теплый и добрый вулкан среди полярной стужи вовсе не человеческое жилье, а нечто совсем иное, чего никогда не приходилось видеть.

Оглядываюсь, чуть приподнявшись на постели. На остове чума надо мной вразброс развешаны какие-то странные предметы – кусочки меха, дерева, материи. На трех мощных слегах, с которых и начинается строительство чума, – халган илан их называют, три ноги (тренога), – висят широкие сыромятные, довольно длинные ремни. Кусочки дерева не просто сколы или спилы – поделки, изображающие собой то ли птицу, то ли самолетики. Приглядываюсь к ним и нахожу, что они больше похожи на наши детские, с которыми носились по сельским улицам мы, мальчишки, изображая одновременно и пилотов и самолеты. И вдруг меня охватывает странное ощущение. Я ощущаю вокруг себя присутствие не людей, но их до предела оголенные чувства, взволнованный разум.

Так бывало со мной в зале московского Большого театра, когда в гуле полуголосов вдруг ощутишь некую колеблющуюся сферу и уловишь нездешний долгий-долгий звук перед тем, как оркестр займет свои места и музыканты в «полушепот» тронут инструменты. Вот в тот предшествующий миг я словно ощущаю чувства и восторг мысли тех, кто приходил сюда, чтобы прикоснуться душою к святыне.

А древние храмы Италии наполнены мягким гулом, выдающим присутствие некогда переживших тут напряжение мысли и чувства. И в сердце мое входит высокое, до холодка в груди волнение, и я замираю на миг перед сонмом ушедших. То же чувство охватывает меня и сейчас в этом замкнутом пространстве не совсем привычного для современного человека строения. И я отчетливо слышу тот холодок в груди, то волнение, и становится жутко.

Я нахожусь в культовом чуме – нымгандяке.

Ганалчи сказал: «…Сюда не надо идти… А куда побежишь?… Мороз! Побежали сюда…»

Вчера и фразы этой как бы не услышал, а нынче она вспомнилась, да так ясно. Но где Ганалчи?

Тихо кругом. И только присутствие тайны, людских возведенных до экстаза чувств, необычайных ощущений тревожит меня, заставляя что-то немедленно предпринять.

Непроницаемой тайной окружен нымгандяк.

Я знаю немного о том культе, который до сих пор исповедует Ганалчи, и главная идея в нем – не уничтожать того, что добыто предками, но приумножать своею жизнью.

Когда-то испанские завоеватели жестоко искореняли культ дикарей, переплавляя изображения их богов и ритуальные предметы в слитки золота, сжигая храмы, письмена, собранные в книги. И только спустя десятилетия, даже века, оказалось, что конкистадоры уничтожили и поработили не дикарей (как тогда считалось), но Великую Культуру, так не похожую на все, что было известно цивилизованному миру.

На заре нашей национальной литературы гений Пушкина из всей разноплеменной России выбирает для пророческого стиха представителей трех национальностей: и финн, и ныне дикий тунгус, и друг степей калмык.

Случаен ли этот выбор? В стихах Пушкина ничего случайного нет.

Что же стояло в те времена за словом «дикий»? Даль оставил нам тот живой разговорный русский язык:

«Дикий: В природном виде состоящий…»

Из двенадцати синонимов только два несут отрицательный смысл: это «свирепый» и «необразованный»; остальные определяют превосходное значение.

И у Пушкина дикий – как природный, необычайный, неизведанный.

Перейти на страницу:

Похожие книги