— Думаю, я знаю, о какой американской писательнице она говорила. Та заболела — неизлечимо — в юные годы, но это ее не остановило, и она продолжала писать. Убежденная католичка, она к тому же была удивительно сильной духом. Не думаю, что ее образ мыслей встретит сочувствие здесь, в Японии, и если Мариэ начнет так рьяно его проповедовать, то натолкнется на сопротивление повсюду, а не только в «Объединении матерей» школы для детей-олигофренов. Как бы то ни было, эта писательница утверждала, что доброта, — она употребляла слово «tenderness», что значит еще и нежность, мягкость, — понимаемая абстрактно, способна принести много зла. Слыша, как люди разглагольствуют о «бедных детях с ограниченными возможностями», мы принимаем на веру их доброту, и все же среди этих добряков находятся те, кто делает еще один шаг и предлагает отделить таких детей от общества ради защиты от глаз любопытствующей толпы. А дальше логично идет заключение их в «специальные учреждения».
Скоро возникнет и еще одна проблема: принуждение к прерыванию беременности при выявлении аномалий. Добряки будут активно призывать к этому. Думаю, именно это имела в виду писательница, говоря об абстрактной доброте. А у истоков того, что она называет подлинной «tenderness», стоит Бог. Есть Бог, Христос, принявший человеческий облик и как «личность» взявший на себя грехи человеческие. Сам я не верующий и недостаточно глубоко понимаю это, но что-то во всем этом есть, ведь засело в сознании крепко…
— Если бы Мариэ объяснила все так подробно, ей, возможно, и удалось бы убедить нас. Мы были оскорблены, нам было не понятно, почему это жалость приводит к газовым камерам, но сейчас я как будто чувствую логику…
Прокручивая в голове все сказанное, моя жена избавилась от следов враждебности, которую, вероятно, все еще сохраняла. После короткой паузы она произнесла:
— Я вспомнила, как Мариэ сказала, что не верит в христианство или какое-либо иное учение, но всегда много размышляла о вере…
Следующая беда, которая постигла Мариэ, была совсем иного рода, чем конфликт с «Объединением матерей». Пущенная на самотек, эта история вполне могла бы разрастись в скандал и попасть на страницы желтых изданий. Тогда еще не издавали журнал «Фокус», иначе Мариэ с ее броской наружностью, элегантной одеждой и непреклонной решимостью жить, как считает нужным, была бы для них желанной мишенью. Преподавала она в женском колледже и, став игрушкой досужих журналистов, почти наверняка была бы уволена. Так что я приложил все усилия, чтобы не допустить развития подобных событий и отплатить ей тем самым за поддержку, которую она оказывала мне во время участия в голодовке.
Ввели меня в курс дела трое юношей, помогавшие нам тогда в парке Сукиябаси. Когда один из них позвонил мне и попросил о встрече, я предложил им зайти ко мне во второй половине дня, но звонивший ответил, что тема нашего разговора делает нежелательной беседу у меня в кабинете, а в гостиной нас может услышать кто-то из членов моей семьи, и, они опасаются, это смутит меня еще больше. Юноша, с которым я говорил по телефону, явно берег мои чувства. В результате остановились на том, что они заедут за мной и подвезут меня до бассейна, в котором я плавал несколько раз в неделю, а по дороге, в джипе, мы поговорим.
Мы встретились около дома и сразу сели в машину. Я — впереди на пассажирском месте, звонивший мне Асао за рулем, двое других — сзади. Не в силах побороть отвращение к тому, что им предстояло мне рассказать, все трое какое-то время молчали; на загорелых лицах застыла угрюмая замкнутость. Но поскольку я вырос в то время, когда личная машина была еще роскошью, то не мог удержаться от бесконечных изъявлений благодарности и выражения удовольствия, которое мне доставляла эта поездка. Ведя себя как «человек, который, усевшись за стол, принимается разговаривать, не омыв руки» (если использовать фразу, с помощью которой древние греки выражали презрение к недостойному), я менял темы, пока не иссяк, совершенно обескураженный их нежеланием поддержать разговор.
Когда Асао, которому придало храбрости то, что он был за рулем и поэтому мог не смотреть мне в лицо, принялся наконец объяснять, почему они попросили о встрече, я понял, что их обескуражила вульгарность того, что случилось, и они очень надеются, что я знаю, как с этим справиться.
Начиная примерно с того времени, когда проходила голодовка протеста, они, все трое, играли роль свиты Мариэ и, когда у нее появлялась возможность, что-нибудь затевали вместе: иногда брали с собой Мусана, иногда нет. Несколько раз она приглашала их в летний дом в горах Идзу, прежде принадлежавший ее отцу, ушедшему на пенсию служащему какой-то корпорации, и этой зимой они даже раза четыре катались на лыжах, причем Мариэ, отлично владевшая разными видами спорта, всегда руководила этими вылазками.