Утром увидел Мариэ, сидящую в часовне, а ведь сегодня даже не воскресенье. Была бледна, но выглядела отдохнувшей. Поздоровалась по-английски: «Очень рада!» Но сказала, что хочет взять выходной… Восемь мужчин с нашей фермы добрались до Мачо Мицуо, избили его и сломали оба колена. Изломали и мотоцикл. Заставили всю их банду поклясться, что никогда больше носа не сунут на ферму, и потом отпустили. Но разве можно поручиться, что, поправившись, он не захочет отомстить? По силе ему нет равных — он сильнее двоих и даже троих вместе взятых. Но священник сказал, что ни за что не разрешит мужчинам с фермы вооружиться… Запретил Мариэ разговаривать с должностными лицами о чем-либо, касающемся Мицуо. Если сюда позовут полицию, она вынуждена будет рассказать об изнасиловании, а если это произойдет, остановить толки будет уже невозможно. Новость появится на первых страницах, даже в столичных газетах. И тогда Мариэ будет трудно, не только на ферме, но и повсюду в Мексике… Мариэ говорит, что если Мицуо так страшно избили, он уже не вернется, даже когда все заживет. Причина — он настоящий мачо. Но, может быть, как раз поэтому он, затаившись, как побитая собака, будет тем яростнее вынашивать планы мести. Но Мариэ сказала: «Мужчинам было так страшно, что потом, позже, он попробует поквитаться, что они били его и били, пока не выколотили из него почти всю жизнь. Никакой мачо, если он настоящий мачо, не выдержит такого насилия над собой без того, чтобы навсегда не лишиться способности лезть в драку. Не думаю, что он вернется. Если это случится, той банды, что вечно ходила за ним хвостом, ему будет уже недостаточно и придется собрать настоящий вооруженный отряд, и тогда наши мужчины вынуждены будут скрыться и искать помощи в Мехико. Но до этого не дойдет».
Помню слова Мацуно, когда мы встретились с ним в Токио: «Жизнь, которую Мариэ вела в Мексике, приводит на память монашек былых времен, одетых в грубые рясы. С началом работ на ферме вокруг появилось много парней, и, учитывая напористость всех мексиканцев, не говоря уже о юнцах с бурлящей кровью, малейшая вольность Мариэ сразу же сделала бы ситуацию неуправляемой. Задуманное осуществилось только потому, что она, как монахиня, отказалась от всех мирских желаний».
Помню я и кусок из письма Мариэ, которое она отправила мне, когда согласилась работать на ферме:
…Отсюда думаю двинуться дальше, на ферму Серхио Мацуно, но, размышляя об этом шаге, осознаю, что, как всегда, просто позволила увлечь себя течению событий. Мацуно был очень настойчив, у меня не было других планов, и я позволила себя уговорить. Именно так решаются мои дела, но сейчас мне потребовалось доказательство, что хотя бы в чем-то одном я поступаю всецело по собственной воле. Тщательно все продумав, я дала клятву никогда больше не вступать в сексуальные отношения. Не знаю, для кого, кроме самой себя, я это произнесла: ведь бога, в которого бы я верила, — нет… Курение и алкоголь меня не привлекают, а придумать что-то еще, от чего было бы так больно отказаться, я не сумела, и поэтому решила исключить секс…
Разом, чудовищно потеряв двух детей-инвалидов, Мариэ уехала из Японии и, пытаясь подняться после этой трагедии, в конце концов примкнула к людям, работающим на кооперативной ферме. Прочитав в дневнике Мацуно, что она была дважды изнасилована, я прежде всего с ужасом подумал: а не забеременела ли она? Мелькнула мысль, что именно беременность могла стоять за словами «очень рада!», которые она произнесла, приветствуя Мацуно в часовне четыре недели спустя после нападения, — это казалось особенно вероятным, если вспомнить, что, в отличие от других работников фермы, она почти никогда не ходила к мессе. Каждый раз, вспоминая этот пробел длиной в четыре недели, я заново чувствовал ужас. И хотя мне не объяснить как именно, но то, что мужчины с фермы наказали насильника не сразу, а только месяц спустя, тоже кажется как-то связанным с возможностью беременности.