Мы очень сочувствовали роману тети Наташи — она похорошела, помолодела, стала кокетливее одеваться и однажды отправилась на свидание с Густей куда-то в город. Как они между собой объяснялись, о чем разговаривали, осталось тайной для всех, но роман после этого похождения пошел на убыль — и тетя Наташа с некоторым раздражением стала говорить об испорченных зубах Густи и об его довольно объемистой лысине.
— Молодой, а уже такой потрепанный. Наверное, от непутевой жизни, — твердила она.
Другая семья соседнего дома жила в более скромных комнатах на втором этаже. Она состояла из матери и двух сыновей — Карло и Антонио. Даже сейчас, когда я пишу это давно забытое имя Антонио, оно пробуждает во мне теплый, наивный, трогательный трепет, который, как некий сладостный обволакивающий туман, захватывает с непонятной силой мое сознание. В нашем старом учебнике географии в трактате об Италии была помещена репродукция картины, не помню уже какого художника, — «Итальянский мальчик». Тонкое смуглое лицо с большими грустными глазами, черная шляпа с широкими полями, темные кудри крупными кольцами падают на плечи — мужественный, несмотря на молодость, простой в своей независимости, замкнутый в непонятной печали образ самой прекрасной, гордой и нищей Италии. Таким представляю я себе Овода. Такие глаза были и у Антонио — синие, большие, в тени густых ресниц. Они ярко выделялись на смуглом худощавом лице. Темно-каштановые кудри в отличие от портрета итальянского мальчика не падали на плечи, а покрывали густой шапкой его голову. Пожалуй, и грусти было мало заметно в глазах Антонио — обыкновенно они блестели живостью и мальчишеским задором.
Я не задумывалась над тем, нравлюсь ли я Антонио. Такая мысль мне просто не приходила в голову, да и не нужно это было вовсе — что бы я делала с его взаимностью? В его присутствии я совершенно терялась, смущалась, все тело у меня делалось как бы деревянным, скованным, и я только и мечтала, чтобы Антонио поскорее ушел. Главной моей заботой было, чтобы никто из домашних, вообще никто на свете не заметил моего состояния, — это было бы так страшно, так невыносимо стыдно!
Но мы часто встречались с Антонио — на улице мы с другими подростками играли в пятнашки, в палочку-стукалочку, собирались по вечерам у наших ворот, разговаривали. Наши римские друзья тоже очень интересовались Россией: что там надевают, что едят и, главное, какие песни там поют? Мы старались возможно подробнее ответить на все их вопросы, только вот насчет пения получился конфуз. Ни у одного из нас не было голоса, то есть, конечно, голос был, но как-то вовсе не приспособленный для пения. Я считала, например, что мой голос глух, невнятен, почему-то очень низок. К тому же он гнусаво тянул куда-то в сторону и фальшивил, несмотря на все мои старания направить его в правильное русло. Если я преодолевала пароксизм застенчивости и некоторое время что-то напевала, то голос крепчал и становился более уверенным. Саввка был решительнее, но Тин и Нина вообще не открывали рта. Присутствие Антонио еще больше сковывало меня, но постепенно, пользуясь милосердной темнотой, я осмелела, и мы с Саввкой довольно складным дуэтом выводили всякие «Очи черные», «Стеньку Разина», «То не ветер ветку клонит», «Ямщик, не гони лошадей», «Дремлют плакучие ивы», — одним словом все, что могли вспомнить. Нас очень подбадривало внимание итальянцев — они слушали, буквально не дыша, все наши рулады, и вскоре вся улица распевала «Очи черные». Эта бессмертная песня нравилась нашим друзьям больше всего. Я очень жалею, что тогда мы не знали замечательных украинских песен, которые своей певучестью и мелодией так похожи на итальянские, — они должны были бы понравиться. В свою очередь итальянцы с удовольствием пели свои народные песни, тогда слушали мы, тоже не дыша. Одна особенно глубоко трогала меня, наверное, тоже потому, что ее часто запевал Антонио:
Шенде ля нотте, сенца стелле, нелла скурита,
Э нель-лонтано л’ултимо румор делла читта,—
так она начиналась. В переводе теряется звучность итальянских слов, все эти двойные «л» и «р», но и так в мелодии чувствуется широта, раздумье и величавая печаль, столь родственные русскому человеку:
Ночь опустилась — без звезд, в полной темноте,
И только издалека чуть доносится последний шум большого города…
Почему же я так одинок, так полон любви, на которую нет ответа?