Еще у Чириковых были два сына — младший Георгий, или попросту Гога, и старший Евгений — Женя. Гога был молодой человек, с подвижным красивым лицом, настоящий живчик. Он не ходил, а бегал, говорил быстро, занимательно. А Женя… был инвалидом — у него была ампутирована левая нога, и он ходил на костылях. Такой красивый, молодой, с юношески стройной широкоплечей фигурой, — как он должен был быть хорош, если бы не это увечье полученное им в бытность его добровольцем в рядах белой армии! Как он попал в белую армию, мне трудно сказать и объяснить, — ошибка горячей молодости, неверно понятый патриотический долг… Тогда ведь многие устремились на фронт «спасать Россию». А Жене было всего девятнадцать лет! Я помню его большую фотографию: необычайно красивая, чуть приподнятая в гордом полуобороте голова, с прекрасными темными глазами, горящими молодостью и беззаботной отвагой.
В первый раз я столкнулась с бессмысленным ужасом войны, с косным безразличием, с которым она уничтожала цветущую молодость человека, превращала его в инвалида. В первый раз, не осмысливая, конечно, причин, послуживших ее возникновению, я почувствовала страх и ненависть к войне.
Несмотря на свое увечье, Женя Чириков сохранил жизнерадостность и оптимизм. Трудно было поверить, что он обездолен судьбой, когда он сидел за общим столом и рассказывал что-нибудь забавное. При этом он хохотал так заразительно, что даже из другой комнаты, не зная, о чем рассказывают, человек, слыша эти раскатистые взрыва смеха, невольно тоже начинал улыбаться.
— Ха-ха-ха! — отчетливо, с непередаваемым удовольствием смачно смеялся Женя, и такая ширь, удаль чувствовалась в этом хохоте, что казалось, смеется от всей широкой необъятной души сама наша Родина — добрая, могучая, свободная.
Согласно маминым планам, на вилле «Боженка» оставались тетя Наташа с Ниной, а мы с Тином должны были немедленно поступить в гимназию и жить до ее приезда в пансионе. Об этом уже было заранее договорено с маминым представителем в Праге.
В один прекрасный осенний день тетя Наташа постаралась одеть нас как можно параднее. При дневном свете, в погожий день эта дорога оказалась вовсе не такой длинной и грязной, как в ночь нашего приезда, а очень даже живописной: по ее сторонам стояли хорошенькие каменные дома, называвшиеся здесь виллами. На фронтоне домов красовались затейливо выведенные названия: «Андулка», «Марженка», «Вера» — все почему-то женские имена. Небольшие садики были тщательно ухожены, клумбы полны цветов, дорожки посыпаны красноватым песком.
Сердца у нас замирали при мысли о неведомых экзаменах, нас ожидавших. Ведь надо было установить степень наших знаний — или незнаний! — для определения нас в тот или другой класс. Несмотря на то что между нами было три года разницы, пребывание в Италии и учение с Марией Ивановной Черной почти совершенно сгладили разницу в летах. Тем не менее было бы довольно нелепо, если бы мы попали с Тином в один класс!
Русская реальная, реформированная гимназия, где нам с Тином предстояло изучать всевозможные предметы, включая французский или немецкий язык (по выбору) и с пятого класса латынь, и два пансиона — мужской и женский — содержались за счет государства. Государство оплачивало все учебные пособия, одежду и питание учеников. Большая часть детей эмигрантов была школьного возраста, но очень много было и переростков, не успевших окончить среднее образование в России. К моменту нашего прибытия в Прагу жизнь гимназии уже была вполне налажена и подчинялась достаточно суровой дисциплине и выработанному регламенту. Она была устроена по образцу чешских гимназий, представляя собой некую смесь гимназий реальных и классических. Из-за латыни русская гимназия имела несколько классический дух и называлась реформированной.
Когда мы вошли во двор, там оказалось только несколько юношей в светлых полотняных гимнастерках и таких же светлых широких штанах. Мы во все глаза смотрели на странные одеяния, похожие на арестантские, и были поражены возрастом и независимыми манерами этих молодых людей.
В директорской нас представили нескольким учителям. Они с интересом воззрились на нас. Им сообщили, что мы дети Леонида Андреева, после чего их интерес еще усилился, и нас с Тином повели экзаменоваться — Тин скрылся в одном помещении с надписью на двери «физический кабинет», кинув на меня жалобно-унылый взгляд, а меня отвели в другую комнату, где некоторое время я посидела в печальном одиночестве. Потом вошел молодой элегантный мужчина с правильными чертами лица и в пенсне со шнурочком, как у Чехова. Как оказалось впоследствии, это был Карцевский, учитель русского языка и литературы. Он с ходу спросил меня, помню ли я рассказ моего отца «Кусака» и могу ли я написать его пересказ?