Бережно ощущая в ноздрях мимолетный лакомый запах, мы пускались вниз мимо Ольшанского кладбища, мимо еврейского, мимо протестантского… Вот и крематорий, с вечно дымящейся широкой трубой, — дым валил зловеще черными клубами и возбуждал странные мысли. С одной стороны — о тщете всего земного, с другой — любопытство и холодно-циничное рассуждение о техническом процессе сжигания покойников. Говорили… но лучше об этом не думать, тем более что трамвай с оглушительным воем заворачивал вправо, проезжал мимо трамвайного депо и останавливался у ворот нашей гимназии.
Первое время в пансионе мне все казалось, что девочки и даже воспитательницы как-то особенно внимательно ко мне приглядываются. Например, мои черные брови показались моим пансионеркам подозрительными, и они даже тайком осматривали мою подушку, думая найти на ней следы краски, которой я должна была, по их мнению, мазать себе брови. Они очень любили слушать рассказы о наших диковинных путешествиях, с большим почтением вслушивались в мои рассуждения в области литературы и искусства. Подбадриваемая их вниманием, я даже читала наизусть пролог «Некоего в сером» из «Жизни Человека». Не знаю, много ли они поняли из моего чтения, но они смотрели на меня как завороженные. Смешно, конечно: мне самой было четырнадцать лет — и разве я могла подняться в своих представлениях, в своем воображении до той высоты духа, до того отцовского трагизма, которыми проникнуты слова «Некоего в сером» о «быстротечной жизни человека». Но почему же даже в этом возрасте мне были бесконечно близки мятежные порывы творчества моего отца, почему мой дух как бы приподнимал завесу вместе с ним — ту завесу, скрывавшую тайну бытия, и заглядывал по ту сторону со щемящим и замирающим ощущением?
В гимназии было интереснее, хотя многие уроки навевали скуку и неудовлетворение скупыми и маловыразительными объяснениями учителей.
Даже на уроках русского языка и литературы я изрядно скучала, но зато преподаватель чешского языка, а главное, математик Владимир Антонович внушали мне страх.
Я, наверное, представляла собой весьма жалкое зрелище, когда Владимир Антонович, по-медвежьи потоптавшись у доски, в наступившей мертвой тишине суровым голосом провозглашал:
— Андреева, пожалуйте!
Я стояла понурив голову у доски, сжимая в потной руке кусок мела, до тех пор, пока Владимир Антонович с каким-то злорадством, как мне казалось, не произносил роковое слово:
— Садитесь.
Какую необъяснимую смесь стыда, позора и преступного облегчения чувствовала я, когда брела на свое место, в то время как наш «Гризли» (прозвище математика) вытаскивал из-за пазухи заветную свою тетрадочку в черном переплете и тремя легкими движениями пальцев вписывал против моей фамилии какую-то цифру. Не оставалось сомнения, что то была ненавистная четверка, или на гимназическом жаргоне «банан». Геометрия мне больше нравилась — в теоремах было все просто и логично объяснено, и я усваивала их довольно легко, стоило, конечно, приложить немного старания. Но вот старания-то мне и не хватало… Молчаливое страдание в глазах Тани Варламовой, когда она отворачивалась, стараясь из деликатности не увеличивать мои мучения у доски, прожигало меня насквозь мучительным стыдом. Уж лучше бы она меня ругала! Но Таня никогда не ругала — она жалела меня! Вот эта-то жалость и пронзала меня, резала на куски мою совесть, уничтожала напрочь.
Мое унылое прозябание в пансионе, к счастью, скоро кончилось: мама наконец приехала из Финляндии и забрала нас с Тином домой. На маму произвела очень тягостное впечатление поездка в гимназию мимо всех этих кладбищ и крематория, а наши гимназические бараки не смогли внушить ей должного уважения к «храму науки». Возможно, поэтому Саввку в гимназию не определили, и он оставался дома.
Нельзя сказать, что это было педагогически правильно, так как он лишался, может быть, не идеального, но все-таки систематического обучения, но мы с Тином над этим не задумывались: все, что делала мама, казалось нам не подлежащим никакой критике, совершенно непреложным, и нам дико было слышать, когда кто-нибудь при нас шепотом осуждал маму за ее «болезненную любовь» к Саввке, которая уродует его жизнь.