Стихов Цветаевой, несмотря на все свои старания, я совершенно не понимала: я привыкла к кристально чистой поэзии Пушкина, Лермонтова, где каждое слово было понятно и прямо входило в восхищенную, взволнованную красотой душу, и поэзия Цветаевой, полная неожиданных и странных выражений, сравнений, редко употребляемых слов, порой ею же самой образованных, не могла найти непосредственного отклика в моей душе. Над каждым словом приходилось думать, соображать, что именно хотел сказать автор, воображение уставало, и в душе поднималось некое раздражение против поэта, как будто бы он нарочно издевался над моей непонятливостью. Конечно, я не выражала вслух своих ощущений и делала вид, что, как и все, восхищаюсь стихами Марины Ивановны, в то же время стараясь не смотреть в ее сторону — как бы она своим пронзительным взглядом не разгадала мои мысли.
Иногда собиралось много народу не у Чириковых, а у Альтшуллеров. Вся наша троица обязательно участвовала в этих интересных собраниях, где много говорили, спорили, разговаривали на разные темы, музицировали. Саввка каждый раз брал с собой карандаш и альбом для рисования, и у него набралось много зарисовок особенно интересных и выразительных лиц присутствующих. Однажды мы одновременно нарисовали портрет, вернее, набросок одного скромного, тихого средних лет человека, незаметно сидевшего в углу под лампой, которая удачно, как нашел Саввка, освещала его лицо. Я старалась изо всех сил как можно вернее изобразить все морщины и изъяны нашей модели. Мне очень удалось сходство, и я была страшно поражена, когда мой рисунок был встречен совершенно неприличным, по моему мнению, хохотом присутствующих. Хохот еще больше усилился, когда мой «портрет» сравнили с Саввкиным.
— Ну и братец с сестрицей, насмешили! — говорили все.
Дело в том, что в обоих портретах было большое сходство с оригиналом, но мое произведение явилось злостной его карикатурой. Я состарила беднягу лет на пятнадцать, избороздила его вполне еще моложавое лицо глубокими морщинами, придала его маленьким глазам угрюмое выражение, волосы сильно разредила и посыпала сединой, в то время как Саввкин портрет представлял собой красивого, совсем еще молодого, свежего человека, без единой морщинки, одухотворенного, с блестящими юмором глазами. Смешнее же всего было именно необыкновенное сходство этих двух персоналий, будто бы это был портрет Дориана Грея до и после всех его преступлений.
Наконец унылая зима стала подходить к концу, и все очень оживилось. Дорожки подсохли, за задней стеной виллы «Боженка», где поднимался почти отвесно холм, поросший молодым лесом, запели дрозды — их черные фигурки с желтыми клювами проворно забегали между прутиков кустов и заброшенными клумбами нашего садика. Голые прутики кустов превратились в пышные, ярко-зеленые ветви, а некоторые вместо листьев сплошь покрылись ярко-желтыми цветами. Странно и очень радостно было смотреть на такой куст — совершенно голые, чуть красноватые веточки и эти желтые, на кончиках чуть разрезанные и доверчиво раскрытые лепестки. Чехи, как я узнала потом, называют эти цветы «золотым дождем». В самом деле, очень подходящее название. На клумбе перед террасой распустились темно-лиловые, нежно и сильно пахнущие фиалки. Мы были так поражены их появлением на, казалось бы, совершенно заброшенной, истоптанной клумбе, что даже окопали ее вокруг и утыкали окружность большими раковинами, совсем как в том незабвенном флорентийском садике.
В пруду, мимо которого мы с Тином ходили на станцию, плавало такое количество гусей, что грязной взбаламученной воды с плавающим гусиным пухом почти не было видно, а на изумрудных лужаечках под надзором маленькой девочки паслись гусята. Цветом своего ярко-желтого пуха они могли поспорить с одуванчиками, которые во множестве цвели всюду. Только за чугунными оградами богатых вилл тщательно ухоженные лужайки не желтели одуванчиками. Видимо, владельцы считали эти милые весенние цветы чем-то некультурным, плебейским. Но так же, как и всюду, по дорожкам и между кустов «золотого дождя» шмыгали озабоченные дрозды, держа в оранжевых клювах толстых червяков.
Канули в прошлое черные декабрьские и январские утра, когда мы с Тином, вслушиваясь в топот ног «народа», в кромешной сырой тьме выходили на грязную дорогу. Теперь, когда мы выходили, уже давно радостно светило солнце и теплый воздух, казалось, весь дрожал и переливался от ликующего чириканья воробьев и более музыкальных их пернатых собратьев, ноги сами несли нас по знакомой дороге, которая уже не казалось длинной. Окна в поезде были совсем спущены, и было весело ощущать, как теплый воздух шевелит и развевает волосы и пахнет то цветущими яблонями, то сиренью, а то просто угольным дымом из паровозной трубы.