— Прошу вас, не печальтесь. У нас в Грузии это считается хорошей приметой. Если девушку ударяет лошадь, это к счастью…
Кино было без меня. Но на всю жизнь этот человек остался в жизни моей семьи, нашего дома, да и в моей.
А через два года некто, вышедший из зоны («Зэк Володя в сером клетчатом костюме»), из той зоны, что Сергей именовал «Артеком» и где пробыл четыре года, принесёт коллаж от него. Коллаж-сюжет. Кто-то в восточном халате, похожий на хана, предлагает гранат. Продублированная головка итальянки Пикассо, у одной закрыт глаз: мама скончалась в тот год. Лошадь, колесо, восточные письмена, сухая бабочка. Вечная, удивительная символика Сергея. И мамина фотография, через которую «проросло» дерево-травинка, и две детские головки из персидских миниатюр по бокам. Из чего делались коллажи там, в зоне? Да из чего попало (не считая присланных ему фотографий): из мешковины, из растений, из фольги от молочных бутылок, из того, что можно было вырезать из открыток и журналов. Да, по сути, нет того, что не могло бы родить коллажную идею. Вплоть до тоненькой наклейки на консервной банке. Вот уж воистину и в буквальном смысле: «Когда б вы знали, из какого сора…».
Открытка, посланная ему к Новому 1977 году, вернулась в виде коллажа — поздравления моим детям. Вернулась 30 декабря. А ровно через год, 31-го декабря 1977 года, вернулся он. Внезапно, нежданно. Но не в Киев, а в Тбилиси. Только с вокзала позвонил.
Ходынка. Сумасшедший дом. Дверь не закрывается, всё время кто-то входит, кто-то выходит. Посреди маленькой комнаты — ведро мимоз. У Сергея странное отношение к цветам: он равнодушен к живым. Но уж если приносит, то вёдрами. Однажды перед Новым годом принёс ведро анютиных глазок. Живые цветы — под ёлкой, рядом с Дедом Морозом из ваты.
Ведро мимоз — совсем не то, что веточка. Дурман в доме.
— Как по-вашему, что я делал эти два месяца в Тбилиси? Вокруг меня все пили, пели и плакали. А я отращивал «ёжик»! И торговал люстрами.
Не слушайте его. Потом он скажет совсем другое, а потом — опять другое и тоже правду. Когда он был в зоне, на студии состоялось собрание, на котором специальным протоколом было закреплено решение больше никогда не принимать Параджанова в ряды коллектива. Это был юридический нонсенс, но не это его печалило: среди подписавших протокол были те, кем он дорожил.
Он молчал. Он делал вид, что не знает, и молчал. Но на студию никогда не вернулся, хотя было много заманчивого: кому, как не ему, снимать фильм о Врубеле?
Он дарил идеи, дарил щедро, походя, и тем, кто его любил, и тем, кто предал. «Ну и что? Какая разница?».
Строки из лагерного письма:
«В тумане над освещённым лагерем всю ночь кричали заблудшие в ночи гуси. Они сели на освещённый километр. Их ловили голые заключённые, их прятали. Их отнимали прапорщики цвета хаки. Наутро ветер колыхал серые пушинки. Шёл дождь, моросило. Крушение… Косяком ушедшие, мои тёти и дяди — серые одуванчики».
Когда импульс превратился в сценарий «Лебединое Озеро. Зона» — он отдал его другу. Он раздаёт всё: идеи, пиджаки, бижутерию — лагерное ювелирное искусство, — мимозы. Сейчас он смеётся, плачет, без остановки ходит по квартире, заглядывает в лица, отворачивается от меня, кричит моей двадцатилетней дочке: «Маша, убью! Не смей переписываться с зэком!», как будто не он был виновником этой переписки, как будто не он направил Маше письма «одного гениального парня» с тремя судимостями, как будто не он просил Машу присылать в зону книги и ноты для «гениального парня»; и вообще, как будто не он организовал в зоне студию, а потом — выставку работ осуждённых и просил всех присылать всё, что возможно, для коллажей и поделок. Теперь он кричит на неё, на меня, на себя, кричит, что зона — это ад, через который все должны пройти, это Данте, это Босх, это надо знать. Что вышел из лагеря случайно, и только поэтому не было оркестра. Симфонического. Слава Богу. Что вызвали на допрос — накручивали ещё три года — поставили лицом к стене, а он вдруг почувствовал, что в него летит пух — пуховое бельё, присланное Лилей (Брик). И что объявили амнистию. И отпустили. Что-то не то, что-то должно было быть иначе.
Выдержать это невозможно. Дверь не закрывается, полон дом незнакомых людей: «Ну и что? Какая разница? Всё равно они скажут меньше и хуже, чем скажу я сам. Они, как правило, бездарны». Подсадных уток не берёгся, жалел их и поил чаем. Чуял их с первого взгляда и — насквозь. И всё равно не берёгся. Разговоры — круглые сутки, телефон раскалён, со стола не убирается.
Однажды вечером звонок:
— Где Светлана? Вы все ничего не понимаете. Я старый и больной человек, мне нужны чистые носки и тарелка супа…
Следствие очень рассчитывало на неё: «бывшая жена». И — ничего. Ничего, кроме почитания и любви к художнику. Все провокации, шантаж, унижения, вся мерзость отлетала от неё, как шелуха. И Сергей преклонился перед Благородством. Письма из зоны к ней и сыну — особая часть его, параджановского, чувствования и писания. Цитировать не буду: они вышли отдельным изданием в Армении.