К их разговору жадно прислушивались раненые. И то, что Лукашевича оборвал Гулин, напомнив о решении собрания, кое-кому не понравилось. Если человек не разучился мечтать, не потерял надежду, он не утратил решимости сражаться.
— Продолжайте, товарищ сержант, — попросил Сатаров, лежа на животе у жарко полыхающей железной печки. Голос ординарца показался веселым.
— Как ваша «горошинка»?
Сатаров, безболезненно повернувшись на бок, с вызовом ответил:
— Это не «горошинка»! Это фашистский шакал! Но товарищ доктор этого шакала чик — и нету.
— Как это — чик?
— Пинцетом, товарищ политрук.
— У вас есть пинцеты?
— Сделали. Из проволоки, — ответил сержант.
По-старчески припадая на обе ноги, к блиндажу шел пулеметчик Метченко. Несмотря на взрывы мин, он ступал медленно и осторожно, обеими руками придерживая живот. Он будто нес хрустальную вазу. Его мертвенно-белые щеки напоминали блеклый лист газетной бумаги, много раз побывавшей под дождем и солнцем.
Никто сразу не понял, что он несет. Первым догадался Лукашевич.
— Кипяток! Шнапс! — крикнул он санитарам, подхватив пулеметчика.
Метченко, здоровяк Метченко, держал исходившие паром, выскальзывающие из ладоней собственные внутренности. Верный себе, он еще пытался шутить:
— Бежал вот… А пуля — рикошетом. Как бритвой! Вы не беспокойтесь. Я все собрал. Только вот перепачкал…
Слушая этот лепет, Лукашевич торопливо расстелил плащ-палатку. Ему помогали санитары.
— Прошу вас, товарищ политрук, уходите… — говорил сержант тоном приказа. Так обычно говорят врачи, наделенные властью. Нужно было немедля бороться за жизнь пулеметчика. Но спасти его вряд ли могли бы даже в госпитале.
Из верхнего дота было видно, как кружным путем колонны вражеских автомашин ползли на восток. Их уже не доставал даже трофейный станковый пулемет. Бессилие, как и неизвестность, удручало ошеломляюще.
— Обидно же, обидно!.. — признавался Кургин, до крови кусая губы. — Мы не отвлекаем на себя эту свору. А надо бы…
— Свое мы делаем, — отвечал политрук. — И делали бы лучше, будь у нас боеприпасы.
Взводы тем не менее добывали патроны, но за каждую сотню отряд расплачивался жизнями товарищей. Не стало ни сухарей, ни концентрата, и достать еду в этом краю оказалось просто невозможно.
Вечером под шум усиливающегося дождя радист Шумейко записал вечернее сообщение. В нем говорилось: «…Голод захватывает все новые и новые районы Финляндии. Рабочие бумажных фабрик в районе Куопио уже давно не получают хлеба по карточкам. В особенности тяжелое положение семей рабочих, мобилизованных в армию.
На днях покончила жизнь самоубийством семья рабочего Руоколайнена. В магазинах при фабриках — пусто. Узнав о том, что в город прибыли товары для главарей местной шюцкоровской организации, голодная толпа разгромила склад и растащила продукты. Вызванные для подавления беспорядков полицейские убили шестерых женщин…»
— Оказывается, и финнам не легче, — с грустью заключил Кургин, прочитав сообщение.
Близко оглушительно треснула мина. В траншею брызнула гранитная крошка.
Еще одна ночь позади. Высланная в восточном направлении диверсионная группа вернулась с плохими вестями. На берегу Сямозера бойцы встретили карела. От него они узнали, как два красноармейца, искавшие лодку, приняли неравный бой. Их окружили каратели. Когда у красноармейцев кончились патроны, они взорвали себя гранатами. Карел показал могилку, где он похоронил погибших. Могилка была неглубокой, и бойцы быстро ее раскопали. В погибших они узнали разведчиков Кирея и Гончаренко. Ребята не дошли до наших два километра! Теперь линия фронта отодвинулась на восток. Так говорил карел.
Верить не хотелось. Но зловещая тишина, обложившая узел, не оставляла сомнения — наши отступили…
— Проведем комсомольское собрание. Примем постановление, — предложил политрук, рассудив так:
«В отряде люди примерно одного возраста, боевой опыт — что надо: никто не дрогнул, не смалодушничал. Значит, каждый заслужил право решать свою дальнейшую судьбу и судьбу своих товарищей».
Все здоровые, за исключением наблюдателей, собрались в блиндаже, где была рация. В потоках дождя потонули сопки. Стало сыро, зябко.
На измятом лапнике примостился Зудин. Его голова упиралась в тощий живот Барса. Пес знал бойцов отряда, но к Зудину допускал только радиста Шумейко. Остальных, кто приближался к его хозяину, встречал предупреждающим рычанием.
Несколько раз Барс пытался острыми зубами снять у Зудина бинт, но Шумейко не позволял. Тогда пес осторожно лизал Зудину шею: лечил ему рану по-своему, по-собачьи. Шумейко, видя старания собаки, беззвучно и жалостливо плакал, кулаками по-детски растирая по щекам слезы.
Зудин постанывал, и Барс, повернув голову, пытался языком достать его воспаленные губы. К собаке бойцы скоро привыкли. И сейчас, хотя и посматривали на нее, любуясь, не отвлекались от главного: в землянке шло комсомольское собрание.