Вскоре я уже помогала Джиму в работе. Ему не удалось убедить своего единственного покровителя Макса Эвершолта, что картины с пустыми комнатами (“портреты отсутствия”, как он их называл) заслуживают персональной выставки, поэтому он вернулся на знакомую территорию. Гуляя по улицам с фотоаппаратом, я искала для него новый материал: скиффл-группы[27]
, репетирующие у входа в кофейни; автобусные кондукторы, возвращающиеся домой; облаченные в вискозу девушки в очереди в кинотеатр; мальчишки, играющие в кости на тротуаре. Если какой-то снимок пробуждал в Джиме интерес – необычной улыбкой, кислой миной или иной странностью, – он платил мне пару шиллингов и остаток дня копировал фотографию масляными красками. Еще я собирала его рисунки углем в альбомы и на каждом надписывала дату, чтобы он мог проследить развитие своих идей. Он любил говорить, что я составляю хронологию его краха, а я любила говорить, что он уже достал своей хандрой.Я работала на Джима Грэма Калверса девять месяцев. Если бы мне тогда сказали, что я в него влюбляюсь, я бы не поверила. Все, что в нем было привлекательного, он упрямо скрывал за неопрятностью и пьянством. Он днями не мылся, а когда работал над картиной, еще и отказывался мыть голову. Порой его кислые тельные испарения настолько пропитывали мастерскую, что заглушали даже запах скипидара. Закончив картину, он брился почти под ноль и выходил из ванной с пеной в ушах.
Пустая болтовня на Джима не действовала. Если натурщицы начинали рассказывать, как они провели лето, он поджимал губы и кивал, пока они не умолкнут. По утрам, пока я устанавливала мольберт, он разглядывал свое отражение в оконных стеклах. Глаза у него слишком оплывшие, говорил он (“как у овцы”), щербинка между передними зубами слишком большая, подбородок слишком массивный, нос слишком торчит (“как, мать его, подвесной мотор”). По отдельности части его лица и правда выглядели необычно, но вместе приятно уравновешивали друг друга. Со временем я поняла, что это жалобы тонкого ценителя, а не нарцисса. Несовершенства интриговали его: он мог часами дивиться мозаике трещин на фарфоровом блюде, щетинкам, застывшим в лаке дверного наличника, глупым опечаткам в газете. Все безупречное он считал фальшивым и подозрительным. “Люди у тебя на снимках слишком смазливы, – говорил он. – В следующий раз покажи мне что-нибудь другое. Мне нужны лохматые головы, шрамы и неудачные татуировки. Эти ребята будто сошли с обложки. Даже у кондуктора длинные ресницы. Придется сделать его в десять раз уродливее”.
Я знала Джима так, как должна знать мужчину только жена. Я знала, как урчит у него в животе, где мозоли у него на стопах, какие мелодии он насвистывает в сортире, какие рубрики читает в газете. Я знала, что у него аллергия на арахис, ревень, персики и крабов, и, сколько бы он ни клялся в обратном, сразу понимала, в чем дело, если он что-то из этого вкушал (его выдавали хрипотца и слезящиеся глаза). У него была фирменная шутка про мать Уистлера[28]
, которую я слышала сотню раз, и любимая детская история, неизменно включавшая фразу: “Мой старик, видите ли, был англиканцем и хотел, чтобы я пошел в священники”.Такие мужчины не очаровывают с первого взгляда. При виде него у тебя не перехватывало дух и не дрожали коленки, хотя, сказать по правде, женщины моего поколения этого и не ждали. Тихо и неторопливо он перестраивал на свой лад струны твоего сердца, пока заданная им тональность не начинала казаться тебе единственно верной. Если моя карьера художницы началась на задах родительского дома, то ее продолжением я обязана Джиму Калверсу. В свободное от работы время я могла спокойно заниматься творчеством, а если бы не Джим, меня, возможно, так никогда бы и не заметили. Я не догадывалась, как сильны мои чувства, пока не перестала быть частью его распорядка.
В один такой ничем не примечательный январский день – холодный, серый, моросящий – Джим позвонил в дверь мастерской. Я думала, что он снова забыл ключи, но, открыв дверь, увидела у его ног три холщовых мешка.
– Помоги, а? – сказал он и прошел внутрь с двумя мешками поменьше, предоставив мне тащить самый большой.
Внутри лежали обычные с виду банки малярной краски. Потертые этикетки сообщали:
Я заволокла мешок в мастерскую и по просьбе Джима выстроила из банок пирамиду у окна.
– Годилась для Пабло, сгодится и для меня, – сказал он. – Давай открой одну банку. Хочу посмотреть, в каком состоянии краска.
Поставив банку на пол, я поддела крышку черенком ложки. В нос ударил аммиачный запах. Олифа отделилась от пигмента и бурой лужицей скопилась на поверхности.
– Что это? – спросила я.
Присев на корточки, Джим разглядывал химическое болото.