Мы не знали, как давно существует Портмантл, знали только, что многие искали здесь приюта задолго до того, как мы заявили на него свои права; для того он и был построен – спасать разочаровавшихся в себе художников вроде нас. Уединенность усадьбы позволяла творить вне смирительной рубашки мира, не испытывая его давления. Здесь мы могли заглушить голоса, что зудели и нудили в сознании, забыть о душащих сомнениях, отбросить обыденные хлопоты, помехи и обязанности, отстраниться от инфернальных звуков цеховой жизни: телефонных звонков, поторапливающих писем в фирменных конвертах от галерей, издателей, студий, меценатов – и работать, наконец-то работать, без чужого вмешательства и влияния. “Свобода творчества”, “самобытность”, “подлинное самовыражение” – эти слова повторялись в Портмантле, как заповеди, пусть даже они редко претворялись в жизнь, а то и вовсе были призрачными идеалами. В Портмантле просто восстанавливали силы. Своего рода санаторий, куда приезжали не за телесным оздоровлением, но чтобы обрести утраченное вдохновение, упущенную веру в само искусство. Ясность – так мы это называли; единственное, без чего мы не могли жить.
В Портмантле не принято было упоминать о времени, разве что в самых общих чертах: течение дней, смена времен года, положение солнца над лесом. И Эндер, и директор по долгу службы носили карманные часы, но в самом доме часов не было, не приветствовались и календари. Не то чтобы нам
Потому-то я и не могу сказать точно, сколько прожила в Портмантле до прибытия Фуллертона. Приехала я в 1962-м, но с тех пор на моих глазах столько зим сковало холодом здешние сосны, что все слилось в одну серую зиму, необъятную и туманную, как море. Дневник я забросила быстро, и вычислить сроки моего пребывания по записям было невозможно. По приблизительным подсчетам, мы с Маккинни провели в Портмантле не меньше десяти лет, а Куикмен и Петтифер – почти восемь.
Жили мы под вымышленными именами, потому что настоящие тянули нас назад; кроме того, одни репутации были весомее других, а Портмантл задумывался как место, где все равны. Также считалось, что прежние имена культивируют самонадеянность и не дают вырваться за рамки знакомых методов, привычного типа мышления. Директор давал нам псевдонимы – фамилии из телефонных справочников и списков пассажиров со старых кораблей (эти списки он привозил из странствий и хранил в папках у себя в кабинете). Имена выбирались без оглядки на расу и национальность, в результате Маккинни, дочка русских эмигрантов, оказалась отмечена печатью кельтскости, и в разные годы в усадьбе попадались такие несуразности, как арабский художник Дюбуа, итальянский романист Хоуэллс, славянский иллюстратор Сингх и норвежский архитектор, отзывавшийся на О’Мэлли. В каком-то смысле фальшивые имена были нам дороже настоящих. Со временем начинало казаться, что они и подходят нам больше.
По документам я – Элспет Конрой, родившаяся 17 марта 1937 года в шотландском городе Клайдбанке. Фамилия моя всегда казалась мне невзрачной, а имя – чересчур формальным и девичьим. Элспет Конрой – так могли звать дебютантку из высшего света или жену политика, но никак не серьезного художника, которому есть что сказать о мире, но такова была моя участь, и мне пришлось ее принять. Родители надеялись, что аристократическое шотландское имя Элспет поможет мне выйти замуж за человека более высокого статуса (иными словами, за