Этот человек с первой же встречи внушил мне глубокое восхищение и искреннюю приязнь. Впервые увидев друг друга, мы без остановки проговорили три часа. Беседа оказалась захватывающе интересной, настолько захватывающей и увлекательной, что я забыл о том, что говорю на чужом языке, забыл и о бревне с вытаращенными блуждающими очами, которое лежало на кровати в соседней комнате. Самое поразительное заключалось в том, что я изъяснялся по-английски впервые в жизни совершенно непринужденно и свободно, я не ощущал ни малейших препятствий для выражения своих мыслей, а также самых нюансированных чувств, я не запинался, не искал слова: речь моя текла плавно и витиевато, как и должна течь свободная речь согласно свойственному мне логоцентрическому культу расторможенной речи. Совпадение эффектов! Эффект впервые испробованного препарата наложился на эффект, вызванный обаянием впервые увиденного джентльмена из Дюссельдорфа. Так Германия и химия подарили мне английский язык. Психоактивная химия – вещь непростая, да и господин из Дюссельдорфа оказался непрост, и старомодное его обаяние было не менее многослойным, чем мой семнадцатиэтажный дом! Существо плюс вещество! Это сочетание способно порождать миры. С того дня и до сих пор я способен сказать по-английски всё, что хочу, хотя, по сути, я не знаю этого языка. Это явление (что когда-то называлось «глаголати на языцех», то есть мистическое овладение чужим языком) визуализировалось в традиции западноевропейской религиозной живописи в виде языков пламени, висящих в воздухе над головами просветленных апостолов. Обретению этого дара посвящен праздник Пятидесятницы. В этот постдождевой вечерок полыхнул язычок ангельского (английского) пламени над моим темечком. Сейчас, всматриваясь сквозь туннель времени в ту далекую ситуацию (двадцать восемь лет ускакало с того весеннего вечера), я способен оценить всю ее многогранность, всю ее кристалличность, всю ее алмазность! Я понимаю сейчас, что действовало, так или иначе, не только то вещество, что бродило тогда в моей крови, но и то, другое, мне еще неведомое, что обездвижило Ануфриева и лишило его на время дара речи. Речь была делегирована, я говорил в тот вечер языком змеи, раздвоенным языком (здесь мы вступаем в область откровенного герметизма), говорил «за себя и за того парня», а «тот парень» был недалеко, он лежал, таращась на голую лампочку, за тонкой, почти картонной перегородкой, но благородный Юрген не знал, что там лежит человек.
Без того, кто тайно лежит за перегородкой, ничего состояться не может. Мы образовали сложную синергетическую фигуру, составленную из трех людей и двух медикаментов. Впрочем, эта фигура усложнялась на глазах, быстро выдвигая серии новых сияющих точек (трассирующий след будущего) прямо из своей опустошенной сердцевины.
Говорили мы в основном о мистике совпадений, о магии отдельных персон и мест. В его словах звучали 70-е годы, время моего блаженного детства: за это я и полюбил Юргена. Те годы для него тоже были блаженными, и главным образом благодаря спиритуально могучим друзьям. Он, как и я, был пропитан друзьями, притом что его сакральные товарищи уже ушли в мир сочных теней. На питательных полянах его воспоминаний вновь и вновь вырастали перед моими изумленными глазами три огромных гриба, три богатыря, три сталактита: Йозеф Бойс, Мартин Киппенбергер, Марсель Бротарс. На меня повеяло сильным воздухом тех времен, когда искусство в Западной Европе еще не вполне превратилось в тухлую смесь, состоящую из протестантских (протестных) спекуляций и слегка извращенного дизайна. Бойс, шаман и фигляр, помеченный огненным клеймом Крыма (клеймом, которое он скрывал с помощью шляпы), жалобно и маниакально взирал сквозь поток слов Юргена, у его ступней свивались солеными крендельками потоки дюссельдорфского шлака, гирлянды мелких рейнских уебанов, в те времена еще слегка витальных. Гениальный и харизматичный Мартин Киппенбергер…