Однако ни о каком сне и речи быть не могло. Он уже пытался, пытался изо всех сил заснуть — и не мог. В его мозгу проносились отрывочные мысли, и с их помощью он пытался отвлечься от неумолчного «тик-так» этих часов. Он не мог даже накрыть уши подушкой, ибо добрейший доктор Марстон предусмотрительно подумал обо всем и забыл принести ее. От этих проклятых часов не было никакого спасения. Они били по ушным перепонкам, как капли воды в китайской водяной пытке. Как ни странно, именно на пытку все это и было похоже. Китайская пытка. За тысячу «зеленых» в неделю. Техника психологической обработки, которая использовалась во время корейской войны, теперь применялась в социально-полезных целях, и он был добровольцем, согласившимся на этот эксперимент. Он сошел с ума. А если не сошел, то скоро сойдет. Лучше бы умереть!
Он думал о Карлотте, которая решила, что лучше — смерть. И теперь, лежа здесь, он почти искренне желал последовать за ней. Но они все предусмотрели. Ни бритвы, ни ремня, ничего острого, или тяжелого, или тупого. И разумеется, дверь заперта. Он не мог просто выйти из здания и прогуляться к озеру. Смешно сказать, это был идеальный вариант возмездия, не правда ли? Если что-либо могло сравниться с тем, что он ей причинил, то именно это.
Но это все была мелодраматическая болтовня. То, что он лежал здесь, никак не было связано с гибелью Карлотты. И его заигрывание с мыслью о самоубийстве было несерьезным. И он это знал. Ему просто страшно не нравилась эта клиника, не нравился этот дурацкий курс лечения, и доктор Марстон, и его часы — и он просто не хотел все это терпеть. Но он знал также, что появись у него шанс — он бы не покончил с собой, И что он находился здесь не из-за Карлотты, и пить начал не из-за ее смерти. Конечно, отчасти из-за этого, но только отчасти.
Он огляделся вокруг, и в пустоте больничной палаты его взгляд упал на часы. Как то, разумеется, и было задумано. И обратил внимание на время, как то и было задумано. Все время думать о времени. О господи, оставалось только тридцать две минуты до ее возвращения. Зазвонит будильник, откроется дверь, и она войдет. У него даже засосало под ложечкой от этой мысли.
Это несправедливо. Это чертовски несправедливо. Он мог бы пережить смерть Карлотты, если бы это было единственное испытание в его жизни. И он смог бы смириться с неподвижной бездеятельностью тоже. Но и то и другое одновременно для него слишком тяжкое испытание. Праздность ввела его в искушение. Чем же еще, черт побери, ему было заполнить свое время? В кино он не снимается, семьи нет, поговорить не с кем. Конечно, он начал пить. Если бы только он поверил Джеггерсу и всем их заверениям, будто кинематограф сумеет перестроиться в новых условиях. И в вопросе о гонораре Джеггерс оставался непреклонным. Не менее пятисот тысяч — за право участия в прибыли. Да никто в наши дни не зарабатывает таких денег! «Будут-будут! — уверял его Джеггерс. — И когда все будут так зарабатывать, ты окажешься первым!» И вот он не у дел, дожидается, когда какой-нибудь продюсер сделает отчаянный жест и заплатит ему пятьсот тысяч за право участия в прибыли от картины. И дело было не только в ожидании, но, как всегда бывает в этом безумном бизнесе, в боязни, которая быстро превратилась в уверенность, что он уже ни к черту не годен. Если никто не собирается платить ему такие деньги, значит он ни к черту не годен. Мысль казалась вполне здравой. И он начал читать пьесы одну за другой — и не нашел ничего интересного. Тогда он начал пить. До обеда, да что там! — до завтрака! И даже это было правильно! Каждый имеет право однажды слететь с катушек. И вдруг Джеггерс принес предложение. Какой-то кретин готов был заплатить ему такую сумму. Мередит Хаусмен, оказывается, стоит таких денег. Ему прожужжали все уши о какой-то чепухе — новой анаморфической линзе, позволяющей давать проекцию с пленки на широкий, широченный экран.
Ему надо было срочно выходить из запоя. И он не мог. Быстро не мог. А они не хотели рисковать. Они и обратились к нему только потому, что не хотели рисковать. Громкое имя, большие затраты, все что угодно — лишь бы свести риск к минимуму. И тем не менее риск был — даже с новой технологией, с новой камерой, с новыми линзами. Да ведь ни один режиссер еще не умел обращаться с этой новомодной аппаратурой! Мог ли кто-нибудь хотя бы правильно поставить кадр? И по настоянию киностудии ему прописали этот безумный, бесчеловечный, жестокий курс лечения, после которого, как уверяли северные корейцы и китайские коммунисты, любого человека можно заставить выполнять любые команды. Что же ему теперь, отречься от своей родины? Конечно. Отречься даже от бутылки!