— Очень приятно, — ответил Штирлиц, с трудом пожимая квадратную жесткую ладонь.
— Пошли в комнаты, Петруша, — снова по-русски сказал Оцуп и сразу же пояснил Штирлицу: — Нас тут мало, русских-то, каждым мигом дорожим, чтоб по-своему переброситься, не обессудьте…
В первой комнате, заставленной огромными шкафами красного дерева, оборудованными под музейную экспозицию, хранились русские складни: крохотные, деревянные, скромные; иконы, убранные серебром.
— А здесь, — Оцуп распахнул дверь во вторую залу, — у меня самое прекрасное, что есть. Милости прошу.
Он включил свет — яркие лучи ламп, направленных на стены, увешанные иконами, стремительно высветили длинные глаза Христа, молчаливый взгляд, обращенный на тебя вопрошающе и требовательно. Лица его были разными, Штирлиц сразу же угадал
Вопрос чуть было не сорвался с его языка, но он вовремя спохватился; он не имеет права выказывать свое знание имени Феофана Грека; кто слыхал здесь о нем?! Кто, произнося эти два слова, может ощутить, как разливается сладкое тепло в груди?! Русский, кто же еще! А ты немец, сказал он себе. Ты Макс фон Штирлиц, ты не имеешь права хоть в чем-то открыть свою русскость, кто знает, может быть, именно этого и ждут. Кто? — спросил он себя. Оцуп? Или доктор Артахов?
— Невероятно, — сказал Штирлиц, — я ощущаю торжественность Византии, я слышу их песнопения…
— Никакая это не Византия, — насупившись, возразил доктор Артахов. — Самая настоящая Россия-матушка… Не доводилось у нас бывать?
— Я проехал Советский Союз транссибирским экспрессом. В сорок первом, — ответил Штирлиц. — К сожалению, в Москве пробыл только один день, — все время в посольстве, был май, сами понимаете, какое время…
— Понимаю, — вздохнул Артахов. — Май — дурное слово, происходит от «маяться»… Вместо того чтобы Черчиллю в ножки упасть да помириться, на тебе, Гесса, пророка движения, обозвали безумцем…
— Ах, Петруша, не впадай, бога ради, в трясучку! Немчура все равно этого не поймет, — сказал Оцуп. — Да и я тоже.
Артахов длинно выругался.
— Не будет им прощенья за то, что дали себя сломать…
Странно, подумал Штирлиц, отчего все русские, которых я встречал за границей, совершенно убеждены в том, что никто из окружающих не понимает мата? Неужели потому, что глубинная Россия практически не видала иностранцев, и поэтому сохранила веру в то, что ее язык неведом никому, кроме ее сынов и дочерей? А доктор этот из старых эмигрантов. Действительно трясуч. Надо держать себя, следить за глазами; среди гостей вполне могут оказаться люди с особым зрением, — те умеют фиксировать не то что слово, а и взгляд.
— Ну, а теперь прошу дальше. — Оцуп оборотился к Штирлицу. — Тут есть то, что вас более всего заинтересует.
Генерал распахнул дверь в третью залу, выключив свет во второй, где были иконы; Штирлиц сразу же отметил, что Оцуп давно живет на Западе, приучен к здешнему
Здесь, в помещении, еще большем, чем первые два, были собраны книги, многие тысячи русских, испанских, английских и немецких фолиантов.
— Да откуда же это?! — поразился Штирлиц.
— Плохо по Мадриду ходите, — дребезжаще рассмеявшись, ответил Оцуп, открыто радуясь его изумлению. — Пошарьте в лавчонках на Рибейра-де-Куртидорес, походите по Растро, поспрашивайте знающих людей возле «Каса контрабандистас» — черта купите, не то что книги семнадцатого века. Я, например, за бесценок приобрел фолиант Федорова!
— А кто это? — сыграл незнание Штирлиц, поражаясь тому, как наш первопечатник мог оказаться в столице католической Испании.
— Русский Гутенберг, — ответил Оцуп.
Артахов поморщился, сказал по-русски:
— Да что ты перед ним стелишься?! Почему это наш Федоров ихний Гутенберг, а не наоборот?
Оцуп раздраженно заметил:
— Удила не закусывай, Петечка! Немец раньше начал!
— Откуда знаешь?! Архивы смотрел? Какие? Все врут архивы! Не записали наши в какую ведомость вовремя, вот и отдали немцу то, что было по праву нашим.
Оцуп улыбнулся, пояснив Штирлицу:
— Где собирается больше одного русского, обязательно ждите ссоры, чудо что за нация!
В это время раздался звонок;
— Вы кто по профессии? — спросил Артахов.
— Филолог. А вы?