Человек, сидевший за рулем, обернулся; лицо его было сильным, открытым; совсем молод; на лбу был заметен шрам, видимо, осколок.
— Мистер Бользен, а как вы думаете, история простит нам то, что вся Восточная Европа отошла к русским?
Джонсон улыбнулся.
— Харви, не трогай вопросы теории, еще не время. Мистер Бользен, скажите, пожалуйста, когда вы в последний раз видели мистера Вальтера Шелленберга и Клауса Барбье?
— Кого? — Штирлиц задал этот вопрос для того, чтобы выгадать время; сейчас они начнут перекрестный допрос, понял он; каждый мой ответ должен быть с
— Шелленберга, — повторил Джонсон.
— В апреле сорок пятого.
— А Клауса Барбье? Он работал у Мюллера, потом был откомандирован во Францию, возглавлял службу гестапо в Лионе.
— Кажется, я видел его пару раз, не больше, — ответил Штирлиц. — Я же был в политической разведке, совершенно другое ведомство.
— Но вы согласны с тем, что Барбье — зверь и костолом? — не оборачиваясь, сказал тот, со шрамом, что сидел за рулем.
— Вы завладели архивами гестапо? — спросил Штирлиц. — Вам и карты в руки, кого считать костоломом и зверем, а кого солдатом, выполнявшим свой долг.
Они выехали из города; дорога шла на Алькобендас, Сан-Себастьян-де-лос-Рейес, а дальше Кабанильяс-де-ла-Сиерра, горы, малообжитой район, там нет ресторанчиков, где жарят этих самых молочных кочинильяс; чудо что за еда, пальчики оближешь; только, видимо, не будет никаких кочинильяс; у этих людей другие задачи.
— В каком году вы встречали Барбье последний раз? — повторил свой вопрос Джонсон.
— Думаю, году в сорок третьем.
— Где?
— Видимо, на Принц-Альбрехтштрассе, в главном управлении имперской безопасности.
— Ему кто-либо покровительствовал в том здании?
— Не знаю. Вряд ли.
— Почему «вряд ли»? — по-прежнему, не оборачиваясь, спросил тот, кто вел «шевроле».
— Так мне кажется.
— Это не ответ, — заметил Джонсон. — Мне сдается, вы относитесь к породе логиков, слово «кажется» к ним не подходит.
— Я — чувственный логик, — ответил Штирлиц. — Я, например, чувствую, что моя идея с кочинильяс пришлась вам не по вкусу. Мне так, во всяком случае, кажется. Чувство я перепроверяю логикой: дальше, вплоть до Сиерры, нет ни одной харчевни, где бы давали кочинильяс, но до Сиерры мы вряд ли поедем, потому что у вас всего четверть бака бензина.
— В багажнике три канистры, — откликнулся тот, что вел машину. — Слава богу, здесь продают бензин, не нормируя, как в вашей паршивой Германии.
— Зря вы эдак-то о государстве, с которым вам придется налаживать отношения.
— Как сказать, — откликнулся Джонсон. — Все зависит не от нас, а от того, как вы, немцы, станете себя вести.
Штирлиц усмехнулся:
— «Ведут» себя дети в начальных классах школы. К народу такое слово не приложимо.
— К побежденным — приложимо, — сказал Джонсон. — К побежденным приложимо все. Сейчас мы высадим вас, и когда вас подберет голубой «форд» — это случится минуты через четыре, — пожалуйста, помните, что к побежденным приложимо все. Это в ваших же интересах, мистер Бользен.
Машина резко свернула на щебенчатый проселок, отъехала метров сто и остановилась. Джонсон вышел, достал из кармана пачку сигарет, закурил, пыхнул белым дымом и, вздохнув отчего-то, предложил:
— Вылезайте, Бользен.
— Спасибо, Джонсон.
Он вылез медленно, чувствуя боль в пояснице; потянулся, захрустело; страха не было; досада; словно он был виноват в случившемся; а что, собственно, случилось, спросил себя Штирлиц; если бы они хотели убрать меня, вполне могли сделать это в машине; но зачем тогда все эти фокусы с вызовом сюда? Боятся Пуэрта-дель-Соль9? А что? Могут.
Джонсон прыгающе упал на заднее сиденье, крутой парень со шрамом взял с места так резко, что «шевроле» даже присел на задок, и, скрипуче развернувшись, понесся на шоссе.
...Прошло десять минут; странное дело, подумал Штирлиц, автобус здесь ходит раз в день по обещанью; в конце концов кто-нибудь подбросит до города; но зачем все это? Смысл?