Штирлиц оторвался от текста, полез за сигаретами, закурил и только после этого улыбнулся: «Лихо мы их посадили! Прямо как медведя на задние лапы! Не очень-то я себе представляю, как бедный Кадоган выкрутится. Трудно. Процедура или существо?! Каждый, кто может думать, ответит: «существо»; ответивший иначе — солжет».
Штирлиц затянулся, по-прежнему удовлетворенно улыбаясь, словно бы не читал стенограмму, а сам присутствовал на этой бескровной битве в Нью-Йорке; вспомнил Монтеня; действительно, лживость — гнуснейший порок, свидетельство презрения к богу и страха перед людьми. Наше взаимопонимание осуществляется через слово; тот, кто извращает его, — предатель по отношению к обществу; слово — единственное орудие, с помощью которого мы оповещаем друг друга о наших желаниях и чувствах, толмач нашей души; если оно обманывает нас, делается невозможным всякое общение человека с себе подобными. С какого времени возникло обыкновение тщательно взвешивать наши слова, сообразуя их с понятием чести? У греков и римлян этого не было... Цезаря нередко честили, называя прямо в лицо то вором, то пьяницей. Мы дивимся той свободе, с какой они обрушивали друг на друга потоки брани, причем за слова у них расплачивались только словами, и эта перепалка не влекла за собой иных последствий...
«Хорошее было время, — подумал Штирлиц, вздохнув, — в Нью-Йорке каждое слово чревато последствиями, да еще какими...»