«Ну и рубка, — подумал Штирлиц. — Это же настоящая битва! Каждое слово, а не то что фраза, несет в себе совершенно определенный смысл: либо Совет Безопасности принимает решение против фашизма, либо он передает это на общий форум и отводит от себя судьбу Франко, — пусть все идет, как идет, куда торопиться, зачем?
А на общем форуме Перон будет вновь защищать генералиссимуса Франко. Да один ли он?! А Бразилия, Парагвай, Перу, Куба, Никарагуа?! Они пойдут за Белым домом, они будут смягчать удар, все рассчитано загодя, в политике репетируют тщательнее, чем в театре. Да, американцы бьются за Испанию насмерть; тактически они могут выиграть; стратегически — проиграют; народ ненавидит Франко и не простит тех, кто помогает ему выжить. Бедный Пол, каково ему читать все это... Как же я чувствую накаленность страстей! Вот о чем надо снимать кино или делать радиоспектакль. А готовы ли слушатели, — возразил он себе, — чтобы понять, сколь сложна эта битва, когда одно слово типа «процедура» или «существо» может определить ситуацию в мире и тенденцию будущего? Куда проще смотреть ленту про то, как ковбой стреляет из «смит-вессона» по индейцам; все заранее известно, победят
Штирлиц всегда помнил, как отец рассказывал ему притчу о Плутархе, когда один из его рабов, человек порочный, но имевший понаслышке кое-какие познания о философии своего великого господина, был по приказу Плутарха приговорен к наказанию плетьми. За дело. Сначала раб кричал, что его наказывают зря, а потом принялся поносить Плутарха: «Ты же сам говорил, что гневаться грешно!» Плутарх усмехнулся: «На основании чего ты решил, что я охвачен гневом? Разве на моем лице или в моем голосе есть признаки возбуждения? Или я говорю с пеной у рта? Сказал ли я хоть что-либо, в чем бы мог раскаяться? Дрожу ли я от ярости?» И, повернувшись к тому, кто держал в руках плеть, Плутарх заметил: «А ты продолжай, братец, свое дело, пока мы тут рассуждаем о природе гнева...»