— Неужели в Европе уже перепечатали?! Ах, Пол, как я не хотел, чтобы ты узнал об этом там... Но еще не все потеряно, Элеонора Рузвельт требует, чтобы реакционеры с юга были убраны из комиссии, пусть туда пустят нормальных американских либералов... Ты слышишь меня, Пол?
— Да. Ты веришь, что их так легко оттуда убрать?
— Когда так ужасно, надо быть всем вместе. Пол, мы ждем тебя...
— Да, надо быть всем вместе... Только я сначала залечу в Вашингтон...
— Что-нибудь случилось?
— В том-то и дело, что ничего не случилось, старина... Все пошло прахом... Все, понимаешь? Дай мне Крис...
Он явственно увидел, как она выхватила трубку из рук Грегори. «Как это ужасно — говорить по телефону, зная, что каждая твоя интонация, не то что слово, записывается на медленно двигающуюся пленку диктофона, над которой склонились люди, вроде тех, что мучали Эйслера. Будь ты проклята, техника двадцатого века! Бедная моя конопушка, из одного ужаса попала в другой...»
— Милый, здравствуй, любовь моя!
— Здравствуй, — ответил он, подумав, что девочка забыла самое себя: «Ведь именно она учила меня, что нельзя открываться перед
— Милый, почему у тебя такой ужасный голос?!
— Немного простудился, конопушка... Это пройдет, как только я увижу тебя.
— Я буду молиться, чтобы самолет благополучно перелетел этот чертов океан.
— Обещаю тебе, что он перелетит.
— Если случилось что-то не так, не огорчайся уж очень-то, всегда надо уверенно думать о том, что задуманное рано или поздно сбудется, тогда непременно все случится так, как ты хочешь.
— Бросай математику, конопушка... — усмехнулся Роумэн. — Переходи в Армию спасения, там нужны талантливые лекторы. И платят хорошо.
— Ладно, я начну готовиться, только скорее прилетай...
— Ну его к черту, этот Вашингтон, — сказал вдруг Роумэн. — Я сейчас поменяю билет и возьму тот рейс, где не надо ждать в нью-йоркском аэропорту, и сразу же прилечу к вам...
— Ох, как это хорошо, милый, я так счастлива... Погоди, тебе что-то хочет сказать Элизабет...
— Целую тебя, конопушка.
— А как я тебя целую, милый, если б ты только знал!
Голос у Элизабет был какой-то сломанный, затаенный:
— Здравствуй, седой братик, рада тебя слышать...
— Здравствуй, девочка. Как дети?
— Орут, бьют посуду, играют с Крис в прятки с утра и до вечера. Свою докторскую она пишет по ночам... Слушай, милый, тут, оказывается, очень нужен Роберт Харрис и Мигель...
Роумэн не сразу понял:
— Что?!
— Спарк и Крис были против того, чтобы я это говорила тебе... Но я все же решила сказать...
«Это Штирлиц, — понял Роумэн. — Он звонил к ним. Что-то случилось, видимо, крайне важное. „Мигель“ — это Майкл Сэмэл. Харрис — понимаю, они давно знакомы, но отчего Майкл Сэмэл?!»
— Передай-ка трубку Крис, сестреночка...
— Я целую тебя, седой брат. У тебя замечательная жена, лучше не бывает.
— Пока терплю, — сказал Роумэн и ему сделалось стыдно этих своих слов, но он заставил себя сказать именно так, он-то уж никак не имеет права до конца открываться перед макайрами, хотя те все знают, не надо обольщаться, они знают все.
— Милый, ну и что? — голос Кристы был тревожный, какой-то звенящий.
— Все хорошо, конопушка. Все так, как надо. Жизнь — это драка, в ней надо уметь проигрывать...
— А ты что, прочитал и «Мэйл» тоже?
— Нет. Что там напечатано?
— Нет, нет, ничего...
— Ответь мне, пожалуйста, что там было напечатано?
— В позавчерашнем номере... Про Гаузнера... Про то, что он был убит каким-то Штирлицем... Нам прислали эту газету сегодня, ума не приложу, кто... Я думала, тебе ее уже вручили...
— Хорошо, человечек, жди, скоро я вернусь, обсудим все на спокойную голову... Когда плохо — Грегори прав — всем надо быть вместе, ты поняла меня?
Он сдал билет в Вашингтон и купил место в самолет, следовавший в Лондон; по счастью, одно место в салоне первого класса оказалось пустым, кто-то опоздал, спасибо ему. А может быть, ей. Только очень плохо, если опоздал не «он» или «она», а просто это место держали для него «они», макайры.