Он смог перебороть страх, побудив свое тело к резкому движению; однако в те доли секунды, пока его ноги были в воздухе, ужас вновь обуял Штирлица: «Сейчас я коснусь земли, и боль вернется. Колдунья просто загипнотизировала меня, и я потеряю сознание. Зачем я все это затеял?!»
Штирлиц зажмурился и подумал, что сейчас упадет, потеряв сознание, а вокруг острые камни: «Черт, виском бы хоть, и сразу – к папе, в тишину».
Однако сознания не потерял, боли в пояснице не было; он – ликующе – понял, что ее не будет вовсе, едва лишь
– Послушайте, а ведь я ваш должник! Это вы меня сюда привели. Ей богу, она меня вылечила.
– Попробуйте взброситься в седло, – посоветовал Шиббл. – Вы вчера забирались на коня, как столетний дед на бабу, смешно смотреть.
Штирлиц вдел ногу в стремя, похлопал коня по атласной, коричневой с красноватыми переливами шее и, не чувствуя уже страха, легко взбросился в седло.
– Ну? – спросил Шиббл. – Как?
– Она меня вылечила, – повторил Штирлиц. – Я бы никогда этому не поверил.
– Если не будете бриться пару дней, станете похожи на ковбоя. Вам пойдет борода, очень мужественный облик. И вообще, вы первый европеец, который не скулит в сельве. Все остальные хорохорятся, когда проверяют у меня ружья на прикладистость, тоже мне, Фениморы Куперы поганые, а как до дела, так все время спрашивают, не потерял ли я тропу; я, говоря откровенно, и вас проверял, заглатывая чай, цветом похожий на виски... Люблю дразнить людей. Щекочет нервы. Ощущаешь собственную весомость...
В Асунсьоне они попрощались; Штирлиц отдал Шибблу деньги у входа в пансионат «Кондор»; пообещал вернуться через год, тогда и сходят на ягуара.
Хозяин пансионата, креол с примесью индейской крови («Совсем другой народ в Парагвае, – заметил Штирлиц, – каждый второй – индеец, чисто белых на улицах почти нет, как, впрочем, и машин, одни кабальерос, хотя, может, шоферы спят, время сиесты, три часа»), показал Штирлицу комнаты – их было пять, все свежепобеленные, как на Украине, и такая же мебель из сухого дерева, не крашенная, только проолифленная, и такие же голубые наличники на окнах, и даже герань такая же; вот только кактусики явно здешние – причудливой формы, в горшках из серой глины, неровной формы, сразу видно, что работал местный гончар.
– Принимаете доллары? – спросил Штирлиц.
– Вообще-то у нас запрещено принимать деньги «гринго», – ответил хозяин (представился нараспев: «Дон ПедроМария-Хесуо-и-Эухенио Перальта»). – Но я сделаю для вас исключение, сеньор.
– Буду вам очень обязан. Меня зовут Шиббл, Кристофер Шиббл, я англичанин, уплачу за три дня вперед. Надеюсь, паспорт не требуется?
Когда платят за три дня вперед, паспорт, понятно, не требуется, – зачем обижать выгодного постояльца?
Штирлиц не стал брать квиток об уплате, который ему протянул дон Педро-Мария-Хесус-и-Эухенио Перальта, сказал, что пойдет оглядеться, в Асунсьоне в первый раз, поинтересовался, где же здесь калле Сан Мартин (из справочников, которые изучил в ИТТ, готовясь к Аргентине как к единственной надежде на возвращение, выяснил, что практически в каждом городе Латинской Америки есть улицы Сан Мартина, Боливара и Колумба), выслушал подробный ответ (если кто-либо когда-нибудь спросит хозяина, чем интересовался постоялец, он наверняка ответит именно про калле Сан Мартин, – так уж устроена людская психология) и попросил снять с ключа – обязательную в отелях и пансионатах очень тяжелую медную или деревянную, зависит от престижности, – блямбу:
– Я возвращаюсь поздно, а ухожу рано, мне совестно вас тревожить.
Такси, конечно, не было. Прошел по улицам – пустым и тихим, сиеста здесь, видимо, соблюдается еще более религиозно, чем в Андалусии; солнце палило нещадно. А что будет в разгар лета, в январе? Настоящее пекло!
«Ну что, – сказал он себе, – ты, наконец, один? Все позади, вот счастье-то, а?! Осмотрюсь и потихоньку двинусь к свободе, домой. Теперь – пора, теперь – можно, время!
И ведь ничего не болит, – подумал Штирлиц, – я только по привычке приволакиваю ногу. За эти четыре дня у меня ни разу не было боли, привычной, режущей, постоянной, которая делает человека трусом, таящимся зайцем, соглашателем с самим собой. Я все-таки правильно сказал себе, что главное в той ситуации, в какой я оказался, – вернуть здоровье, все положить на это; инвалид – не борец. И хотя борьба моя несколько отлична от той, которую ведут киноковбои, ведь мне приходится думать, тем не менее мысль, не подтвержденная действием, обречена так и остаться мыслью. Нет, – поправил себя Штирлиц, – мысль – это уже дело, как и выдвинутая идея. Пустые слова – вот что такое рассуждение без действия. Ты нашел правильное слово, похвалил он себя; не мысль, не идея, но именно рассуждение, не подтвержденное действием».