— Здесь у всех ломается настроение, когда с Анд валятся снеговые облака, Максимо. Сколько лет я здесь живу, а все равно не могу привыкнуть, тоска какая-то, безнадежность, мрак...
Штирлиц положил мелочь на медный поднос, что стоял возле телефонного аппарата, набрал номер своего
— Послушай, Макс, — сказал Вальтер слабым голосом (очень любил болеть, обожал сострадание, даже при пустяковом насморке просил нотариуса проверить завещание, уверял, что начинается менингит, отчего-то именно эта болезнь казалась ему фатальной), — на этот раз меня крутит как-то по-особому. Постоянное удушье, знаешь ли... Рикардо Баум, верный дружок, советует обратиться в клинику Фогеля, в Байресе... Так что на это время вместо меня останется Ганси...
— Кто это? — спросил Штирлиц, сразу же перебрав в памяти всех тех немцев и австрийцев, с кем Вальтер поддерживал отношения. — Какой Ганси? Шпрудль?
— Нет, нет, он приехал неделю назад, из Вены... Ты его не знаешь... Его прислал мой двоюродный брат, какой-то дальний родственник, просит поддержать... Ты его введи в курс дела и помогай, как мне... Наш с тобой контракт остается в силе, он будет платить тебе по-прежнему, я уже отдал все распоряжения... Если со мной что-нибудь случится, возьми себе мои «росиньоли» и ботинки девятого размера... И новые перчатки, которые я получил из Канады... Это мой тебе подарок за добрый и честный труд, Макси...
— У вас простуда, — сказал Штирлиц, зная, что этим он обижает хозяина. — Обычная простуда. Выпейте горячего чаю с медом и водкой, снимет как рукой, господин Вальтер.
— Я думал, что жестокость свойственна только молодым, — вздохнул Вальтер. — Бог с тобой, я не сержусь...
— А где этот самый Ганси?
— Завтра в восемь утра он приедет на подъемник, покажи ему хозяйство и введи в дело... Послезавтра утром я уеду, билет уже заказан, Баум меня проводит.
— Кто это?
— Рикардо Баум? — удивился Вальтер. — Чистый немец, социал-демократ, живет здесь в эмиграции...
— Врач?
— Нет, он в бизнесе и юриспруденции...
— Посоветовались бы с хорошим аргентинским врачом, господин Вальтер, настой трав, прогулки...
— Макси, не надо, а? Я знаю, сколько мне осталось, зачем успокаивать меня так грубо?
Штирлиц положил трубку, выпил «капучино» и сделал медленный, сладостный глоток из тяжелого стакана, ощутив жгущий запах жженого ячменя.
Я стал бояться новых людей, подумал Штирлиц. Имя этого Ганси повергло меня в растерянность; плохо; постоянная подозрительность к добру не приводит, это ломает в человеке азартное желание
Какие же это страшные слова — «страх», «боязнь», «ужас»!.. А сколько модификаций?! Чему-чему, а уж как себя пугать — человечество выучилось! Нет бы радости учиться, веселью, застольям, — так ведь, наоборот, каждый прожитый год словно бы толкает нас к закрытости; сообщество бронированных особей, два миллиарда особей, занявших круговую оборону в собственных дотах с репродукциями Рафаэля, электроплиткой и зеркалом, человек человеку враг, ужас какой-то.
— Что грустный, Максимо? — спросил Манолетте.
— А ты?