Дорогой друг, 22 октября (3 ноября) я прибыл сюда через Воронеж и Тулу; итак, наше большое путешествие (14 тысяч верст при возвращении в Петербург), скажем так, осталось позади. Снег выпал только пять дней назад, холод едва достигает 3° R. Как видишь, мы не нарадуемся нашей удаче: никто не заболел (фурункул я мог бы заработать и в Берлине); пару раз мы загоняли лошадей, так как в большую жару ехали со скоростью 16–18 верст в час. Ямщики, безрассудство которых в казацких землях не поддается описанию, часто сваливались под экипаж и смеясь, выныривали между задних колес. Но мы ни разу не перевернулись, не было ни одного несчастного случая… При возвращении из китайской Монголии Москва представляется мне как Шпандау. Остаток путешествия – это уже малость. Думаем быть 31 октября (12 ноября) у Шёлера в Петербурге, который снова принимает нас у себя, а 15 декабря нового стиля, плюс-минус пару дней, – в Берлине. Здесь в Москве меня застало твое трогательное письмо (из Гастайна от 3 сентября) и письмо Гедемана (от 11 сентября). Не могу выразить, как я рад, что ты избавился от своих ревматических болей еще до того, как поехал в Гастайн. Надеюсь, поездка укрепила твое здоровье. Это составляет теперь мой самый живой интерес на этом свете. Очень хотел бы видеть тебя зимой в Берлине у себя; одним из главных резонов, чтобы оставить Париж, было для меня оказаться ближе к тебе. Боюсь, в твоем отшельничестве ты работаешь слишком много, но, когда любишь, можно отказаться от всего. Прошу, поступай по своему разумению. Я никогда не буду жалеть, что приехал в Берлин. Мне достаточно знать, что ты рядом. Каждую неделю я буду по несколько раз навещать тебя в Тегеле. Ничто больше не должно нас разлучить; я знаю, в чем мое счастье. Оно рядом с тобой. Мое здоровье во время поездки намного улучшилось. Надеюсь, это улучшение продолжится. Когда я говорил, что некоторые боялись твоего затворничества в Тегеле, я имел в виду, что эти некоторые желали добра и нам, и себе. Они хотели [твоего] согласия принять должность только затем, чтобы ее не получили те, кого терпеть не могут. Такова жизнь. Я, впрочем, совершенно одобряю твои действия. Я рад назначению графа Брюля, и сопротивлялся бы до последнего, если бы мне предложили постоянную должность. Прощай, драгоценный друг, почта отправляется.
Высокородный г‐н граф, высокочтимый г‐н министр финансов!
Если возможности научного исследования обширной части земной поверхности я обязан милостям великого монарха, если это путешествие, сегодня завершенное мной, дало мне восхитительные случаи наслаждаться природой, то моим первым и святым долгом было приношение моей самой почтительной благодарности. Мог ли я ожидать большего, чем то, что мы получили за семь месяцев?
Как исчезли все «препятствия», когда отеческая забота правительства открывала «на Урале и Алтае» в равной мере все пути? Поэтому новое подтверждение высочайшей милости Е. И. В., полученное мной только что из рук Вашего Сиятельства, заставило меня покраснеть209
. С почтительной благодарностью принимаю этот публичный знак монаршей милости, который навсегда останется дорогим для меня, потому что ею оказан почет науке, а ей с ранней юности и в течение всей моей переменчивой жизни были посвящены все мои силы. Подарок великого дарителя становится еще прекраснее благодаря сопровождающим его любезным словам Вашего Превосходительства. Что из всего этого надлежит Вам, хорошо знаю и я, и мои ученые друзья Эренберг и Розе. Если бы у нас нескромно вскружились головы, мы бы добавили здесь, что благодаря нам об этом будут знать и потомки.С совершеннейшим почтением и преданностью
Вашего Сиятельства
покорнейший слуга
Александр Гумбольдт.