Я видел прекрасно, что в руках у женщины нет никакой цепи, значит, она ничего пока не нашла, но надо же было что-то сказать.
— Где-то здесь, — ответила женщина, окидывая взглядом 121 тысячу квадратных миль, составляющих площадь Нью-Мексико.
— Удачи, — сказал я десять лет назад, в шестидесятые, ставшие теперь такой же легендой, как и времена короля Артура, что сидит вместе с «Битлз» за Круглым столом, и Джон поет «Люси в небесах с алмазами».
Мы медленно ехали в семидесятые, оставляя позади ее саму, ее снежные поиски колесной цепи, оставляли ее брата, что терпеливо ждет у синего грузовичка, с которого потихоньку облезает краска эпохи Водолея.
Белизна
Когда бы я ни задумался всерьез о белом цвете, я всегда вспоминаю ее, ибо она и есть предельное воплощение белизны.
Она пришла на нечто среднее между выставкой знаменитого японского писателя-художника и его же раздачей автографов. Она сильно им интересовалась, а он просто сидел за столом и подписывал свою последнюю книгу. За автографами выстроилась длинная очередь. Женщина не вставала в очередь — только ходила, ходила и ходила по галерее, глядя и не глядя на картины.
Она была очень красива, а свои невероятные ноги демонстрировала как настоящее событие, каковым они и были. Их венчали черные туфли на высоких каблуках, чем-то похожие на акул.
Женщина знала, как спровоцировать внимание.
Время от времени она проходила мимо стола, где писатель, точно машина, раздавал автографы. Он подписывал книги, как будто его изобрела фирма «Сони».
Ее он не замечал.
Она умела делать семь или восемь медленных продуманных шагов, затем резко поворачиваться на каблуках, словно акула для атаки.
Прошел не один час, людская очередь постепенно испарилась, осталась небольшая горстка, и тогда она театрально, словно в луче софита, шагнула к столу. Достала из сумочки книгу и принялась ждать, когда стоявшие перед ней люди исчезнут с лица земли.
Настал ее черед.
Представляю, как билось ее сердце, пока она стояла рядом с писателем. Тот взял книгу и подписал, так и не подняв взгляд. Все. Очень медленно она повернулась и отошла от стола. Ни разу не оглянувшись, скрылась за дверью.
На ней было белое платье.
Монтанское уличное наваждение
В жизни любого человека бывают минуты, когда он не знает, что делать дальше. Вот, пожалуйста: мы с другом едем по главной улице монтанского городишка. Осень, облачно, ранний вечер, на светофоре зеленый свет. Единственный в городе светофор — пастух сонного перекрестка.
Друг собирался повернуть направо, но вдруг засомневался — причина тут может быть только одна: он не знал, что делать дальше.
Мой друг — опытный шофер, и эта заминка не имела никакого отношения к его водительским талантам. Он просто не знал; что делать дальше, а я сидел рядом, смотрел на него с огромным интересом и гадал, куда же все это вывернет.
Мы не двигались с места, несмотря на зеленый свет, и за нами вдруг выстроилась длинная колонна машин. Не знаю, откуда их столько взялось в маленьком городишке, но все они теперь стояли позади нас. Почему-то никто не психовал, не гудел клаксоном, хотя мы перекрыли движение.
Мы — это длинный ряд машин, беспричинно остановившихся у зеленого сигнала светофора. Наверное, они тоже не знали, что делать дальше.
Околдованные пасмурной Монтаной, в надвигавшихся сумерках, мы просто сидели в своих машинах: одни терпеливо слушали радио, другие торопились домой к родным и близким, третьи направлялись куда-то по своим делам, но ничего не происходило. Мы попали в мертвую точку.
Не знаю, сколько это продолжалось.
Может, тридцать секунд, а может, целый год провел нас по кругу и вернул в то место, откуда мы начали свой путь.
Узнать невозможно.
Мы беспомощны.
Мы не знали, что делать дальше.
Проблему решил человек из стоявшей прямо за нами машины. Это оказалось так просто, что я не понимаю, как никто не додумался раньше. Все сдвинулось, мы свернули направо, а другие машины проехали мимо, каждая к своей цели.
Никто не знал, что делать дальше, пока этот человек не открыл окно и не прокричал во всю мощь своих легких:
— ДА ЕДЬ ТЫ УЖЕ, КОЗЕЛ!
Подействовало.
Похмелье как народное искусство
Вчера в Токио меня мучило похмелье — такое изнурительное и тяжелое, что я могу думать о нем лишь как о нелепейшем народном искусстве. Продавали его торговцы, которых лучше никогда не знать.
Настоящее жуткое похмелье обычно повергается в прах на закате. Умирает, как змея. Это же похмелье не умирало вообще. Оно превращалось в народное искусство, творимое из моей собственной центральной нервной системы, желудка и натяжек воображения, которые я зову мозгом.