Зиммель закладывает основание того, что в будущем стало называться теориями социального обмена. Мы не станем в это углубляться, но гениальность «Философии денег» в том числе сказывается в предложении посмотреть на обмен как фундаментальную категорию взаимодействия между людьми. Когда обмен приобретает денежный характер, это влечет за собой массу неожиданных следствий. Не только в том, что на место личности заступает «вещь». Тут, кстати, большая проблема, пометьте себе. Есть два немецких слова «вещь»: «Ding» и «Sache». В первом случае речь идет о более плотном, материальном, во втором – о том, что может означать также «дело», «обстоятельства» и тому подобное. У Зиммеля часто встречается образованное от этого второго слова «Versachlichung», которое переводчики на английском передали как «objectification», что не совсем плохо, но и не хорошо. А хуже всего то, что знаменитый марксист Лукач, испытавший огромное влияние Зиммеля, заменил в ранних работах «Sache» на «Ding» и разработал квазимарксистскую концепцию «овеществления» («Verdinglichung», на английский переводится с использованием латинского корня как «reification»), сместив акценты таким образом, что все, на что Зиммель смотрел диалектически или, скорее, позитивно, оказалось результатом глубоких пороков капитализма, который надо снести до основания. Но если вернуться к Зиммелю, то мы увидим, что для него с «Sache» связана «Sachlichkeit», объективность, деловитость, а вместе с тем – и огромный массив культуры, оторвавшейся от своих творцов и нависающей над современным человеком как мир предметов, образцов, знаний, требований. В этом мире меняются привычные диспозиции пространства и времени. Деньги позволяют связать между собой отдаленнейшие регионы, но они задают другой темп жизни. Выражением его – и особым местом – становится большой город. Думаю, эссе Зиммеля о большом городе читали все. В общем, Зиммель зрелой поры своих творений смотрит на модерн не без опаски, но без однозначного осуждения, не проклинает, хотя и видит огромные проблемы. Гораздо больше горечи в его позднейших сочинениях, написанных накануне и во время войны.
Но так получается, что все, что мы можем еще обсудить у Зиммеля, в том числе его позднюю концепцию культуры и его понятие конфликта и трагедии современной культуры, – все это остается на самостоятельное чтение, в лекционном курсе мы с Зиммелем должны будем расстаться. К чему мы приходим в результате? К некоторым очень важным вещам. Я не зря говорил, что мы доведем изложение до того места, где он протягивает руку Максу Веберу. В какой части? Не в части исследования осамостоятельствования форм обобществления. Вебер не разделял концепцию Зиммеля о формах обобществления и вообще не был сторонником изучения ни социального взаимодействия как основного субстрата социальной жизни, ни общества, даже если его понимать в процессуальном аспекте как обобществление. Нет, Вебер также, я думаю, не разделял зиммелевского интереса к этому тонкому, диалектическому исследованию многосторонности некоторых специфических социальных феноменов вроде бедняка или чужака. Но Вебер, подобно Зиммелю, очень хорошо понимал, каково значение конфликта, борьбы в социальной жизни. Вебер, подобно Зиммелю, и это более важно для нас, понимал, что социолог сталкивается с очень тяжелой и важной проблемой. И эта проблема, благодаря Зиммелю, становится для нас одной из центральных. Новое время, новейшее время, модерн, современность – все это разные слова, в разных контекстах получающие разные оценки, но это те специфические черты социальной жизни, которые не дают покоя классикам: это известный нам рационализм, расчетливость современного человека, распад привычных устойчивых социальных связей, это новое отношение к тому, что мы на языке современной социологии назвали бы социальными нормами, новым отношением к социальным нормам. Что-то творится по-новому.