У ее матери было чутье! Поразительно, с какой готовностью она приняла Николая. С широкой, чуть лукавой улыбкой распахнула для него двери своего дома. Елена и не подозревала, что мать ее может с такой легкостью сносить дерзости, так заинтересованно слушать, так тактично вдруг исчезать, и что она такая, оказывается, театралка…
У самой Елены с Николаем все оставалось зыбко, зато в отношениях его с ее матерью сразу все сладилось, оба нашли друг с другом точный тон. Слегка ироничный, позволяющий выказывать обоюдное восхищение, не впадая в подобострастность, вольный, но без фамильярности, больше чем родственный, сообщнический скорее. Этот тон, хотели они того или не хотели, как бы вытеснял, отдалял от них Елену. Точно с ней-то уже все было решенным, очевидным, а очевидность разве может волновать?
Николай Елене не сделал предложения, тем не менее она считалась его женой, так ее другие, окружающие воспринимали, и она постепенно обвыклась с этой ролью, хотя неуверенно, несмело чувствовала себя в ней.
Виделась они, как правило, поздно ночью. Странный, нереальный даже какой-то гость, он появлялся у нее в комнате, и слова застревали в горле, когда она видела измученное его лицо, взгляд потухший, безгубый рот. Он с усилием улыбался, говоря «привет».
Зачем она была ему нужна? Это оставалось для нее загадкой, о которой она не решалась расспрашивать, потому что другие вроде знали, и только она не могла понять…
Другие и представить себе не могли всей путаности, невыявленности, оскорбительной недосказанности в их отношениях. Как-то, не выдержав, она пожаловалась матери, но та, вскинув удивленно брови, произнесла осуждающе: «Как ты можешь, когда человек так занят, когда у него в жизни такой серьезный этап, он так изматывается, что мне глядеть больно, как ты можешь отвлекать его ерундой?». И после паузы: «Такому служить надо, понимаешь? Это работа – жить рядом с талантом, оберегать его, помогать. А ты со своим бабством…»
Елена опустила глаза. Мать, которую она разбудила, выглядела в этот поздний час свежей, бодрой, совершенно уверенной в своих словах, в своих решениях. У Елены дрогнул подбородок: какая же она жалкая в сравнении с матерью. Пробормотала: «У меня, кажется, будет ребенок». – «Ну и прекрасно! – мать воскликнула. – Это удача, от такого человека ребенка иметь».
… Теперь Елена спала днем, а ночью поджидала Николая. В институте ей дали академический отпуск, и безделие ее уже не нарушалось ничем.
Новому театру-студии выделили наконец помещение в полуподвале, но эта победа долетела до Елены только в отголосках. Ей-то было гордиться нечем. Николай приходил, она кормила его на кухне ночью, стараясь не шуметь, не разбудить, не дай Бог, мать с отчимом, каждой клеточкой осознавая удручающую свою непривлекательность и смущаясь потому его взглядов, давя в себе раздражение, скуку, жалобы, страх, хотя и не понимая толком, чего она боится и почему.
Ребенок в ней рос, она ждала его рождения как нового испытания, которое отнимет у нее еще больше сил, красоты, молодости. И попыток не делала чем-то свое состояние облегчить. Умела либо целиком, безудержно отдаваться веселью, либо наращивать, накапливать в себе тоску. В тоске прошли все месяцы до рождения у нее дочери, Оксаны.
10
Няньку звали Евдокией. В широкой ситцевой, в мелкий цветочек рубашке она колыхалась в слабом свете ночника у решетчатой кроватки. Елена стояла рядом, глядя на орущего младенца, шепча испуганно: «Что же это, что же это…»
«На руки возьми, пригрей, – командовала нянька, – вишь, животик пучит». Елена притянула дочку к груди, чувствуя возмущенное сопротивление в крохотном тельце, судорожно отпихивающие движения рук и ног. Чувством протеста, исходящим от ею рожденного существа – вот чем было отмечено начало ее материнства. Оксана дни и ночи вопила. И даже когда сосала Еленину грудь, щекастое лицо ее выражало недовольство, мол, все равно ни за что не смирюсь.
Она постоянно чего-то требовала, сжимала ручки в кулачки, и всегдашняя ее сердитость казалась угрожающе комической. Елена то смеялась, то пугалась и не решалась признаться никому, что временами ей вдруг чудилось, что Оксана действует не по младенческому неразумию, а нарочно, со зла, и все она понимает, и наблюдает за всем, злорадно посмеиваясь.
Нянька тоже постоянно бурчала. Деньги ей платила Еленина мать, и потому к Елене она не относилась как к хозяйке, называла на «ты» и явно невысоко ее ставила. Седые волосы свои нянька заплетала в тощенькие косицы, свисающие по обе стороны пятнистого от лопнувших кровеносных сосудов лица, и выглядело это как если бы баба-яга притворялась школьницей.
Впрочем, с Оксаной нянька умела ладить. Девочка одаривала ее порой улыбкой, сдержанной, правда. Так мог бы улыбнуться каменный идол, крупнощекий, крупноголовый, самодовольно и неприступно глядящий в никуда.