Но он тем не менее продолжал думать о Магдалине и по-прежнему ее желал. Ему покоя не давала мысль, что он вскоре окончательно ее потеряет. Он пытался совладать со своим сердцем, со своим чувством, посмеяться над своей страстью, стать таким же сильным, как дядюшка Портолу — какого черта, в самом деле, разве на Магдалине весь свет клином сошелся? И потом, можно ведь прожить и без женщин и без любви; настоящий мужчина должен быть выше всего этого.
Но все было напрасно, и без Магдалины мир вокруг Элиаса становился пустым и мрачным. Если раньше, во время паломничества к Святому Франциску, он всей душой желал оказаться подальше, в одиночестве, в тиши пастбища, то теперь он никак не мог дождаться дня свадьбы Пьетро. По крайней мере для него, Элиаса, эта история навсегда бы закончилась. Ему казалось, что
Элиас был подавлен и возненавидел всех без исключения людей. Ему неприятны были даже отец и Маттиа, и он избегал их общества; целыми днями он бродил в одиночестве по пылающей желтизне пастбища, а ночами спал под открытым небом. Если случалось ему вздремнуть в полуденный час, начитавшись своих религиозных книжек, он пробуждался с мучительной болью, обручем сжимавшей ему голову, и потом всю ночь не мог сомкнуть глаз. Он подолгу сиживал в укромных местах, устроившись на корточках на камнях, то созерцая луну, что светила над лесом, то погружаясь в горестное оцепенение. Дядюшка Портолу,
— Что это ты прячешься? — орал он на него. — Что же это за жизнь? Если ты замыслил преступление, так действуй, не томи; если ты влюблен, так пойди и удавись! Какой же ты мужик? Ты стал былинкой, размазней! Ведь ты даже на ногах не держишься и позеленел, как лягушка!
— Я нездоров! — отвечал ему Элиас, но не затем, чтобы как-то оправдаться, а затем, что ужасно боялся, как бы отец не угадал его тайны.
— Если ты нездоров, то лечись или подыхай: я не желаю видеть вокруг себя слабаков; я хочу видеть львов, орлов, а ты — ящерица!
— Оставьте меня, отец, в покое! — молил его Элиас и уходил прочь раздосадованный.
— Убирайся к черту! Убирайся к черту! — орал ему вслед дядюшка Портолу; но, оставшись один, начинал печалиться: сердце у него сжималось от горя и становилось совсем маленьким, как у птахи.
«Должно быть, Элиас действительно занемог. О, нет, Святой Франциск мой, возьми уж меня к себе, но только пусть сынки мои будут бодрыми и сильными! Сынки мои! Голубки мои! Птахи мои! Лишь бы они были счастливы, а там дядюшка Портолу может себя спокойно помереть. Элиас, Элиас, почему же ты не лечишься? Как же я буду жить без тебя? Надо привезти сюда твою мать, отправить тебя вместе с ней домой; она уж уложит тебя в постель и будет лечить травами, солями и образками, как только она одна умеет делать».
Элиас продолжал бродить по окрестностям; его одолевали грусть, отчаяние, он злился на самого себя и на других. Как-то ночью дядюшка Портолу шел через пастбище и увидал, что его сын, устроившись на скале, погружен в созерцание луны.
«Уж не занялся ли он колдовством? А может быть, он замышляет преступление? Может быть, он решил постричься в монахи? — вопрошал себя старик, вглядываясь в сына глазами, покрасневшими более обычного от палящего, знойного солнца тех дней. — Святой мой Франциск, мой миленький Святой Франциск, исцели мне этого сынка!»
Он вернулся в хижину с тяжелым чувством. Странное поведение сына отравляло ему радость от предстоящей свадьбы Пьетро, которую решено было сыграть в следующее воскресенье. Между тем забравшийся на скалу Элиас никак не мог отвести от луны взор своих остекленевших глаз, словно околдованный ее чистым сиянием. Он сидел, не шелохнувшись, на корточках, погруженный в некие смутные видения. У него путались мысли, шумело в ушах, точно так, как когда-то в первый вечер по возвращении во дворике родного дома. Шум леса долетал до него издалека с легким ветерком и казался ему чьим-то голосом, то ласковым, то грозным. Что говорил ему ветер? О чем шептала ему дубрава? Ему хотелось, но никак не удавалось понять, о чем говорил с ним этот голос, и это его умиляло и вместе с тем мучило и раздражало. Ему казалось, что он слышит то преподобного Поркедду, то Магдалину, то свою мать, то дядюшку Мартину. Никак не шел из головы сон, приснившийся ему в первый вечер, когда он вернулся домой, и тот, что приснился ему на берегу Изалле, и другие сны, другие далекие видения. В глубине души его томило смутное беспокойство из-за того голоса, который он так и не мог до конца расслышать, из-за тех снов и из-за всего остального, что он никак не мог осознать.