В Тарзане, на бульваре Вентура, возле большого дерева, под которым, как мне сказали, похоронен Эдгар Райс Бэрроуз, в спальном районе, названном в честь величайшего его творения, есть многозальный кинотеатр, подобный тысячам других, разбросанным в последние десятилетия по американским городам. «Синема I», «Синема II», «Синема III», «Синема IV» называют они себя, эти безоконные и безвоздушные кубы. Это не театры: в театрах просторные фойе и балконы, в театрах хрустальные люстры и служители с фонариками, одетый в безупречный фрак властный администратор, которому можно пожаловаться, когда какой-нибудь громогласный болван у тебя за спиной не желает заткнуться, в театре буфет со свежим попкорном, смазанным настоящим сливочным маслом, а не дешевым суррогатом, не имеющим никакого отношения к коровам. Вот это театры, а не те коробки – будь у них ручки, вполне сошли бы за гробы. В Тарзане имелось здание сразу из шести таких коробок, называлось оно «Фильмы Тарзаны».
Мне было все равно, что я смотрю, главное, чтобы я не видел этого раньше. В каждом зале с экраном показывали две картины. Я выбрал тот, где шли два фильма, о которых я пока не слишком много слышал. Что был за фильм А, уже не помню, но второй фильм, Б, был один из тех, что несколько месяцев уже шли в кино, но я его пропустил.
Он назывался «Омен». Может, вы о нем слышали.
Народу для вечера среды собралось довольно много, и при включенном свете я пошел по единственному пролету искать себе место. «Омен» должен был начаться с минуты на минуту.
Я оглядел публику. С появлением телевизора мне очень разонравилось смотреть фильмы в кинотеатрах. Вокруг разговоры – не о том, что на экране, не случайная острота отпущенная по поводу какой-нибудь глупости в фильме, но просто между собой. Не вполголоса, не шепотом, не сдержанно – просто из понимания, что ты тут не один, – а в полный голос, будто орешь кому-то, кто находится на кухне, чтобы принес еще банку пива. Люди не могут отличить экран в зале кинотеатра от все мерещащегося им телевизора дома. Бормочут что-то, задают друг другу идиотские вопросы – из-за них невозможно смотреть картину. Собрание кретинов, оторванных от сочащейся мерцанием стеклянной сиськи, застрявшие на полдороге между реальным миром и телевизионным ступором: они даже не проснулись до конца, их словно перевезли в другую обстановку, где они вернулись в то же привычное для себя состояние. Я оглядел своих коллег-зрителей – не слишком много отличий от публики, которую встречаешь в кино в субботний вечер.
Вряд ли я буду слишком несправедлив, если охарактеризую их как блестяще средних. Судя по их поведению, по кучкам грязи и пустых контейнеров от фастфуда, которые мне приходилось отбрасывать ногами, чтобы добраться до своего кресла, по липкости моих подошв, прошедших по разлитой сладкой газировке, по нависшим бровям и свинячьим глазкам, по ботинкам, задранным на спинки сидений впереди, по океаническому шуму жующих резинку челюстей – вряд ли я их унижу, если назову подонками, остолопами, дешевками, психами, дебилами с мозгами амебы, кретинами, недоносками, деревенщиной и увальнями. Но этот помоечный запах нечистого дыхания, немытых подмышек, гниющих кожных бактерий и пердежа, смешанный с запахом плохой травы, всегда вызывает у меня головную боль и приводит в самое злобное и надменное состояние духа.
Как бы там ни было, но я уже был тут, фильм должен был начаться с минуты на минуту, и я пытался скрыться от мира (в худшем из возможных мест). Так что я сел рядом с молодым
Опишу их внешность.
Молодая женщина была где-то на пороге своих двадцати. Во рту жевательная резинка. Приземистая. Обыкновенная, как ни посмотри. Просто особа женского пола, держащая за руку молодого человека, сидевшего от меня справа. Более всего в моей памяти ее выделяет то, что она была с ним.
Да. О нем.
Есть такой тип молодых людей не старше двадцати пяти, которых я иногда встречаю на лекциях в колледже. Соматотип вполне узнаваемый. Крупный, мягкий, без прямых линий, очень круглый. Любитель углеводов. Бледный, рыхлый – клецка-переросток. Рот слабый. Вполне бодрый, очень чувствительный. Обычно мне приходилось с ними схлестываться, когда я умалял достижения Барбары Стрейзанд, с которой не раз сталкивался и которую я очень не люблю.
Так что когда я вспоминаю госпожу Стрейзанд и выражаю свое мнение о ней, в аудитории обычно вскакивает одно из этих больших и мягких созданий – в глазах у него слезы – и обвиненяет меня в бунте. «Барбара – гений! Барбара – звезда! Что вы вообще понимаете? Вы ей просто завидуете!!»
И театрально уходит, трясясь от нанесенного ему оскорбления.
(Видит Бог, как я ей завидую. Насколько лучше меня она носит шляпу-колокол и танкетки! Не штреляйте в лебедей.)