– Что-то скажут мои добрые друзья англичане? – воскликнула она, увидев его. – Им представляется теперь удобный случай поддержать гарантию, данную ими сыну принца Брауншвейгского.
Она называла так маленького низвергнутого императора. Потом продолжала:
– Есть еще человек, которого мне было бы любопытно видеть. Это – Ботта. Мне кажется, он будет немного смущен. Но напрасно; я охотно дам ему тридцать тысяч солдат.
Этих слов было достаточно, чтобы сбросить маркиза с высоты его воздушных замков. Ведь Елизавета раскрывала перед ним всю тайну своей будущей политики и, вместо привета, сообщала представителю Франции, что посылает на берега Рейна тридцать тысяч солдат, чтоб сразиться с войсками его государя. Ботта, как известно, был послом Марии-Терезии в Петербурге. Но молодой французский дипломат уже утратил способность смотреть на вещи здраво. Произнося свои многозначительные слова, дочь Петра Великого улыбалась ему, и он видел только ее улыбку. Впрочем, и сама Елизавета вряд ли отдавала себе полный отчет в том, что говорила. В опьянении новой властью и в страстном желании скорее проявить эту власть и насладиться ею, она играла союзами и армиями как новой интересной забавой. В эту минуту она, конечно, не чувствовала никакой нежности к Марии-Терезии. Дружба Венского двора и Брауншвейгской фамилии могла вызывать в ней лишь подозрение. Притом, – как Шетарди узнал это вскоре по личному опыту, – если дочь Петра Великого и царствовала со вчерашнего дня, то она еще не управляла страной. Но все-таки ее слова должны были послужить предостережением для Шетарди, а он не придал им никакого значения. Елизавета заговорила затем о Швеции, и он выказал полную готовность исполнить во всем волю императрицы. В один из ближайших дней главнокомандующему шведской армией, Левенгаупту, который все еще колебался, повиноваться ли ему французскому посланцу, Шетарди отправил второго курьера. Маркиз «все брал на себя» и приводил самые убедительные доводы в доказательство необходимости мира. «Швецию ждет верный разгром», – писал он. Но Левенгаупт был сбит с толку. «Вы убеждали меня как раз в противоположном недолго назад», – возражал он, – «вы говорили мне, что в России нет ни солдат, ни денег!» – «Теперь обстоятельства переменились», – отвечал маркиз и перечислял воображаемые богатства, отнятые Елизаветой у Юлии Менгден! В конце концов он уговорил шведа и остался чрезвычайно доволен собой, убедив Елизавету написать Людовику и попросить его о посредничестве для окончания шведской войны. По-прежнему улыбаясь, императрица согласилась на это под одним условием: чтобы ей прислали портрет короля, «единственного государя, – сказала она, – к которому она чувствует склонность с тех пор, как себя помнит».
Комплимент был тонкий и полный обещаний; но тот, к кому он был обращен, отказался его оценить. Дело в том, что одновременно с письмом Елизаветы в Версаль пришло известие о перемирии, предписанном Швеции, и о тягостном впечатлении, которое это событие произвело в Берлине. Война Швеции с Россией была одним из непременных условий, поставленных Франции прусским королем при заключении с нею союза. А этот союз был теперь очень непрочен: рассыпаясь перед Версальским двором в уверениях в беспредельной преданности, Фридрих имел в то же время в Клейн-Шнеллендорфе свидание с австрийским маршалом Нейпергом и выработал с ним основные пункты соглашения с Австрией. За этим соглашением должно было последовать перемирие и формальный договор. Но, как я уже указывал выше, восшествие Елизаветы на престол, увеличившее опасность разрыва с Россией, и взятие Праги (26 ноября 1741 г.), вернувшее счастье французским войскам, изменили намерения непостоянного короля. Он уже не так сильно боялся теперь австрийцев и опять почувствовал влечение к соотечественникам Вольтера.[390]
Но он хотел в то же время воспользоваться всеми преимуществами, которые ему могла дать его преданность общему делу, – преданность, вспыхнувшая с новой силой после неожиданных событий в Петербурге. Мардефельд присылал ему донесения, противоположные тем сведениям, благодаря которым маркиз Шетарди остановил наступление Левенгаупта. По словам прусского дипломата, русские войска с глубоким отвращением думали о предстоящей схватке со шведами и надеялись, что восшествие Елизаветы избавит их от этой неприятности. Они находились «в паническом страхе» и готовы были взбунтоваться, если бы государыня настаивала на кампании. Мардефельд рассказывал при этом про одного солдата, виновного в убийстве, который сам выдал себя властям, говоря: «Уж лучше погибнуть дома, чем быть убитым там».[391]