Все это не делало еще из преобразованной таким путем армии войска, поставленного с технической точки зрения на европейскую ногу и идущего рука об руку с его западными соперниками. Но, в отличие от этих соперников, в особенности от прусского войска, пополнявшегося посредством набегов на Польшу и Саксонию и оказывавшего широкое гостеприимство дезертирам и всевозможного рода авантюристам, делавшим ее мундир «арлекинским нарядом», согласно выражение Мишле, эта армия была по существу своему
Ни в малейшей степени и ни в какой форме кара эта не считалась унижением сама по себе. Данная система вводила в ряды войск много негодных элементов; но она, тем не менее, создавала в общем материально мощное целое, нравственно весьма податливое, с железным телом и терпеливой, смиренной и вместе с тем по-своему гордой душой. Позади офицера, прогонявшего его сквозь строй за малейшую провинность, солдат видел священника, причащавшего его накануне сражения или приступа и «обносившего по фронту армии среди пения псалмов и клубов фимиама, хоругви, кресты и чудотворные иконы».[315]
Но поверх офицера и священника, страха и набожности, у него было еще нечто, что удерживало его в пределах его долга и заставляло его исполнять его и идти на смерть – то была мысль о России и любовь к ней. Это не была та совокупность понятий, нежности и гордости, что в высших умах и сердцах соответствует слову родина, но нечто довольно близко к ней подходящее. Смиренный мужик, оторванный от сохи, прекрасно понимал, чем был он, стоя под знаменами, и чем были под знаменами «лютого короля» – так звал он его в своих песнях – «наемные, плененные войска» Фридриха. За отсутствием более сложных понятий, более благородного волнения, подвигающего на высшие жертвы современные толпы сражающихся, он хранил в душе, вместе со смирением и верою, гордость русского имени и культ своего царя. И это делало из этих крестьян грозных врагов, не умевших маневрировать, но против которых «лютый король» тщетно истощил все свое искусство.Один великий русский писатель недавно надменно провозгласил всю тщету этого искусства, не вызвав протестов в своей стране и победоносно противопоставив апатичную беспечность Кутузова пылкому гению Наполеона. Это чувство беспечности свойственно было вообще всем великим русским полководцам. В конце XVIII столетия сам Суворов пожелал и себя показать проникнутым им: работая совместно с австрийскими генералами, он являлся на военные советы с листом белой бумаги в руках, говоря: «Вот мой план». Подобные понятия, по-видимому, сказываются и теперь в высших сферах русского главного штаба, судя по сочинению, упомянутому мною в предисловии к настоящему труду, где выставляется, как заслуга, равнодушие Салтыкова и Фермора перед хитроумными маневрами Фридриха. Не вдаваясь, за отсутствием достаточной компетенции, в обсуждение ценности этой теории, я укажу лишь, что на практике, может быть, в силу благоприятных обстоятельств, каковы были материальное превосходство численности и нравственное превосходство темперамента, она, по-видимому, оправдалась в том страшном испытании, которое пережила России в царствование Елизаветы.
Во всяком случае на сухопутной арене наследие военной мощи и славы, созданное Петром Великим, не умалилось в руках его дочери.