Впрочем, если бы вооруженное вмешательство России и могло оказать какое-нибудь влияние на исход войны, то лишь косвенное и незначительное. Русскому корпусу, предводительствуемому стариком Репниным, не пришлось сделать ни одного выстрела, и он находился на полпути к театру военных действий, когда они уже прекратились. Переговоры о мире затянулись в Аахене до октября 1748 года, и обе стороны признали, что русская армия, ничему не послужившая, становится только помехой для всех. О ней не упоминалось при перемирии, и, совершив первые переходы чрезвычайно медленно, она лишь теперь двинулась быстрее, когда ее перестали ждать. Было решено вовсе выключить Россию из переговоров. Напрасно русский посланник в Лондоне ссылался на текст прежних соглашений России с морскими державами и требовал, чтобы его двор принял участие хотя бы при заключении окончательного договора о мире во избежание мести со стороны Пруссии и Франции. «Если мы допустим к переговорам наемные державы, – возразил надменно французский уполномоченный граф Сен-Северин, тот самый, который едва не был назначен послом в Россию, – то никогда не покончим с делом». А так как с заключением мира очень торопились, то с Россией не стали церемониться, потребовав от князя Репнина, чтоб он немедленно отступил со своим корпусом: иначе Франция не соглашалась вывести войска из Нидерландов. Русскому же двору предложили присоединиться к Аахенскому договору впоследствии. В это время русский главнокомандующий уже умер, его преемник, генерал-поручик граф Ливен, должен был уступить настояниям союзников, и второй поход русской армии в Европу кончился так же бесславно, как и первый.
Но он все-таки очень напугал Фридриха. Вид «северных медведей», двинувшихся на запад, чтоб помериться силами с французами, произвел на прусского короля большое впечатление. Ему казалось, что они готовы «кинуться и на него». Он только что отозвал Финкенштейна из Петербурга, думая, что таланты этого дипломата сослужат ему лучшую службу на другом посту, и заменил его «новичком» бароном Гольцем. Теперь он жалел об этом. А ноты русского правительства в Стокгольм, указывавшие на протест императрицы против подготовлявшейся в Швеции реформы правления, еще усиливали его тревогу. Шведский король был при смерти, и ходили слухи, что некоторые его подданные хотят восстановить в Швеции самодержавие. Фридрих был братом наследной принцессы, притом недавно вступил в союз с беспокойной страной «шляп» и «шапок», и боялся, что его вовлекут в борьбу между Русским и Стокгольмским дворами. Правда, он преувеличивал опасность – и ввел этим в заблуждение некоторых историков,– но это была его обычная манера. Судя по тревожным депешам, которыми он предостерегал своих агентов в Петербурге и в Копенгагене, и его отчаянному письму к сестре, можно было думать, что Бестужев действительно вошел в соглашение с Лондонским и Венским дворами, чтобы изменить порядок престолонаследия в Стокгольме и возвести на престол принца Фридриха Гессенского. В марте 1749 года русский канцлер в промемории, поданной послу Марии-Терезии, указывал, правда, на «замышляемую перемену формы правительства» в Швеции и требовал ввиду этого поддержки Австрии, согласно статьи Третьей договора 1746 г. Претлака в то время уже не было в Петербурге, и его преемник граф Бернес, пьемонтец родом и человек очень тонкого ума, возразил канцлеру, что австро-русский договор неприменим к данному случаю. Бестужев страшно рассердился, отказался принять его ответ и заговорил о примирении с Францией. Из Вены об этом сообщили Претлаку, находившемуся во Франкфурте. Тот сказал, что, по его мнению, не следует смотреть на дело трагически: «Гнев канцлера, – писал он Ульфельду, – в сущности только скверная смесь глупости и лицемерия… и когда он узнает, что и другие дворы не дают ему более удовлетворительного ответа, ему будет нетрудно уговорить свою императрицу… если только он не потеряет окончательно и небольшого прирожденного ума».