Антагонизм между официальной и секретной дипломатиями проявился в данном случае лишь в одном пункте. Соглашаясь, в интересах мира, отказаться от Восточной Пруссии, Россия, как я говорил выше, хотела прежде поставить эту уступку в зависимость от той поддержки, которую Франция оказала бы ей в ее намерениях относительно польской Украйны. Барон Бретейль, связанный секретной инструкцией и имея полное основание думать, что она совпадает с чувствами самого Шуазёля, решительно отверг это условие. А между тем Франция, смотревшая прежде очень недоброжелательно на честолюбивые планы России, уже не могла теперь, конечно, относиться к ним с безусловной непримиримостью. Она готова была даже помогать им и соглашалась пожертвовать для этого Польшей, если только можно было купить мир этой ценой. В последних инструкциях, привезенных к Бретейлю Фавье, Шуазёль высказывался по этому поводу вполне откровенно, и было ясно, что министр готов действовать без всяких колебаний или угрызений совести по отношению к Польше. В инструкциях было сказано, что король «будет с удовольствием содействовать желаниям императрицы, чтобы побудить Речь Посполитую согласиться на намерения, которые ее величество могла бы иметь относительно установления новых границ». Это было решенное дело. Но при этом Шуазёль делал формальную оговорку, что вопрос об Украйне не должен быть поставлен открыто при переговорах о мире. Он должен послужить впоследствии предметом особого соглашения. Надо было соблюсти декорум и приличия по отношению к Европе. Поэтому Бретейль очень горячо восстал против того, чтобы указанное выше условие было включено в «план» мирных переговоров, и добился своего. В окончательной редакции русского документа об этом условии не упоминалось ни словом. Россия без дальнейших объяснений отказывалась от Восточной Пруссии и давала весьма недвусмысленное доказательство своей искренности, послав немедленно приказ Бутурлину не щадить больше провинцию. Взамен Пруссии, Россия рассчитывала получить другое «равносильное» вознаграждение, не указывая, впрочем, какое именно. Польше угрожало таким образом быть съеденной при любом случае, но пока на ее участь стыдливо набрасывали покров и этим давали ей слабую надежду спасения.
Это было все-таки маленькой победой, достигнутой в интересах Речи Посполитой и ее защитников, и, как она ни скромна, я готов был бы поставить ее в заслугу секретной дипломатии, если б меня не останавливало следующее. Известие об уступке, которой добился Бретейль, еще не пришло в Париж, когда он получил от герцога Шуазёля вышеупомянутую депешу от второго марта, где говорилось, что эта уступка бесполезна. Французский министр готов был принять русский план в его первоначальной редакции. Он соглашался принести Польшу в жертву перед лицом всего света. Что же сделал барон Бретейль? Обратился ли он за разъяснением к королю и к секретной дипломатии? Нет. Он решил, что если между теми двумя лабораториями, где вырабатывалась внешняя политика его родины, и существовало прежде разногласие, то теперь оно, к счастью, уничтожалось последней нотой министра, и, быстро изменив позицию, завел с Воронцовым новый разговор. Он хорошо понимал те соображения, которыми руководился его начальник, это видно по его письму: «Самое сильное желание России – это увеличить свои владения за счет Польши со стороны Украйны, и мы можем и должны извлечь отсюда большую выгоду… Поляки не будут очень довольны, и турки могут сильно рассердиться, но, конечно, эти соображения должны уступить перед тем преимуществом, которое мы можем получить, обеспечив себе возвращение наших владений в Америке, – или, по крайней мере, облегчив его».