Современники не слишком вдавались в вопрос о том, подобает ли женщине занимать столь высокое место в церковной иерархии, хотя она при этом не постеснялась ущемить интересы представителей высшего духовенства, присвоив их функции. Впрочем, исследователи наших дней тоже еще всерьез этой темой не занимались{217}
. А между тем российская специфика XVIII столетия, несомненно, заслуживает того, чтобы о ней поразмыслить. Европейская (французская) модель, предполагающая, к примеру, частичную идентификацию монарха с Иисусом Христом, никоим образом не приложима к тому, что происходит на пространствах по ту сторону болотистой долины Припяти, хотя русская имперская символика также намекает на то, что основная миссия правителя — установление божественной справедливости на земле, предназначение посредника, передающего дольнему миру веления, ниспосылаемые свыше. На памятной медали, отлитой в честь восхождения Елизаветы на российский трон, мы видим ее в окружении воинов принимающей корону из рук Провидения — аллегорической фигуры, парящей в облаках: таким образом, императрица приемлет венец от щедрот Господних, но при содействии своих верных подданных{218}. В первом манифесте, опубликованном ею после государственного переворота, настоятельно подчеркивалось, что царевна пользуется народной поддержкой. Но каким образом Елизавета сумела прибрать к рукам, притом во всей полноте, роль, подобающую монарху с точки зрения понятий, сложившихся на Западе, и благодаря этому войти как равная в круг европейских правителей? Эта молодая женщина сама взяла корону и возложила ее на себя, что в данном случае не означало ни разрыва с церковью, ни попытки демонстративно поставить государство выше церковных институтов; в ее лице соединились религиозная и светская власть, но сверх того она выступила как продолжательница старомосковских традиций, одновременно воплощая собой крепнущий самодержавный абсолютизм{219}.ПРЕДАТЕЛИ, ЗЛОПЫХАТЕЛИ И ЖЕРТВЫ
Начиная с весны 1742 года придворная жизнь, по-прежнему перенесенная в Москву, вошла в обычную колею. Императрице нравилось окружать себя иностранными послами, чтобы сыграть в «квинтич» (своего рода «очко», только не до 21, а до 15): Шетарди, англичанин Сирил Вич, австрийцы Ботта и Мардефельд увивались вокруг молодой царицы, плененные ее грацией и любезностью. У всех были на устах судебные процессы против «немцев», сначала приговоренных к смерти, потом высланных в Сибирь благодаря личному вмешательству императрицы. Прогерманская придворная группировка, судя но всему, была обезглавлена, сторонники Австрии, на которых Елизавета косилась с подозрением, сочли за благо помалкивать{220}
. Фридрих II, по-прежнему недоверчиво настороженный, догадывался, что положение шаткое{221}. Приверженность царицы к Франции держалась только на ее личной симпатии к Шетарди, с которым, как поговаривали злые языки, у нее была легкая амурная интрижка.В первое время французский дипломат умело подогревал признательность к нему государыни. Он, что ни день, норовил ей напомнить о моральном и материальном вкладе Людовика XV в дело восстановления в России порядка и справедливости: своим счастьем Русь была обязана Версалю, и он рассчитывал извлечь из этого выгоду{222}
. Однако миролюбивая, добродушная Елизавета помнила и о том, что Франция, стремясь ускорить падение Брауншвейгского дома, не пожалела средств на развязывание войны между ее страной и Швецией. С тех пор прошло два года, а конфликт все еще не был урегулирован: Швеция и Россия продолжают отрывать друг от друга клочья территории{223}. Сенаторы получают приказ следить за тем, как ведутся военные действия, и обеспечивать своевременную доставку кормов для лошадей, провизии и денег для солдат. Генерал-аншеф Кейт и фельдмаршал Ласси шлют ее величеству донесения об успехах русского оружия, однако и жалобам на недостаточное снабжение войск конца нет.