«Сохранилось фото, где я стою на трибуне с гербом, широко разинув рот, а мне в затылок глядят с совершенно непохожими выражениями лиц испуганный Горбачев, злой Лигачев и удивленный Щербицкий». Коротич пишет о том, как встретил его партийный зал, что он почувствовал, когда вышел на трибуну. «На сей раз там царила ненависть. Такая густая и холодная, что я вздрогнул и понял: долго говорить с этой трибуны ОНИ мне не дадут. Минуты три будут набирать воздух в легкие, а затем затопают, заорут и не позволят больше сказать ни слова, сгонят с трибуны… Я четко сказал самое главное: что в стране должен быть единый закон, которому обязаны подчиняться все, включая высших чиновников коммунистической партии, и попросил не препятствовать законному следствию. Затем повернулся к Горбачеву и подал ему папку в конверте… “Это большой секрет, Михаил Сергеевич!” — сказал я, протянув конверт. “Давай, давай!” — скороговоркой ответил Генсек и взял конверт у меня из рук». (Конверт, содержавший материалы уголовного дела, передал Коротичу следователь Иванов непосредственно перед началом конференции. — Б. М.) «Ходили чудовищные слухи о том, что я передал Горбачеву едва ли не полный список его Политбюро. Ничего подобного: в конверте были личные дела достаточно высоких партийных чиновников из аппарата ЦК; именно эти люди, а не выставочная, портретная часть партии (Коротич имеет в виду портреты членов Политбюро, которые вывешивались во всех общественных местах СССР. — Б. М.), управляли страной».
Итак, публичная порка оказалась смятой, скомканной. В данном вопросе Горбачев не поддержал обличительный пафос делегатов.
На XIX партконференции, порой так сильно напоминавшей брежневские съезды КПСС, прозвучали и другие необычно смелые речи.
И прежде всего — речь Ельцина.
Он готовился к ней весь июнь.
— Папа очень волновался, — вспоминает Елена, старшая дочь Ельцина, — когда писал эту речь. Дело происходило на даче в Успенском, где мы тогда жили летом. Он каждый день приносил новый вариант тезисов, читал их вслух. Всего таких вариантов было девять. Мы обсуждали, что-то советовали. Потом достали старую пишущую машинку, кажется, «Ундервуд», начали печатать… Он не хотел, чтобы текст выступления попал в чужие руки.
У этой речи обязательно должна была быть идея. Подсказал эту идею Ельцину не кто иной, как старый брежневский волк, председатель Комитета партийного контроля, член Политбюро товарищ Соломенцев.
После интервью Ельцина американским журналистам Соломенцев вызвал его на Старую площадь и твердо заявил, что член ЦК не может позволять себе таких высказываний в отношении членов Политбюро и вообще должен согласовать все свои интервью и публичные заявления с вышестоящими органами. «Такова партийная дисциплина, Борис Николаевич. Или вы о ней впервые слышите?»
Михаилу Соломенцеву Ельцин тогда, в начале июня, ответил, что будет и дальше откровенно говорить, что думает. Когда угодно и кому угодно. Но именно это столкновение дало ему ключ ко всей речи, шифр, с помощью которого он выстроил всю систему своих аргументов.
— Этой идеей, — говорит Татьяна, младшая дочь Ельцина, — стала
Однако для начала нужно было элементарно попасть на эту трибуну. Как это сделать?
Ельцин сидел на балконе Дворца съездов вместе с членами карельской партийной делегации. В первый же день конференции он послал записку в президиум с просьбой дать ему слово. Ответа не было. На четвертый день конференции он предупредил своих товарищей, что хочет попросить слова. Те отнеслись к его желанию с пониманием. Никто даже не спросил, что именно он хочет сказать, — все с нетерпением ждали его речи.
Горбачев огласил список выступающих перед голосованием (за постановление конференции). В списке его снова не было.
И вот он спустился вниз. Надо представить себе этот грандиозный, помпезный зал Кремлевского дворца, чтобы оценить всю картину: он дошел до самого президиума с мандатом делегата в поднятой руке. Поднялся на три ступеньки и сказал, что требует дать ему слово.
Горбачев и Соломенцев начали совещаться.
Понятно, что творилось в этот момент в душе у Горбачева. Проблема, которая давно отошла, казалось бы, на второй план и уступила место новым, более сложным, снова стояла перед ним во весь свой немалый рост.