Вот и в это лето дом построить не получилось, какая-никакая, но взрослая – жена, ребенок – жизнь сына, видимо, окончательно не сложилась, шабашит теперь черт знает в каких условиях; сам он вместе с Валентиной – известные по всей деревне торговцы спиртягой, и сколько несчастных жен местных алкашей их проклинают. А алкаши или те, кто вот-вот в них превратится, шли круглые сутки: кажется, почти все взрослое Мураново у них тут перебывало. У Елтышевских ворот. Понятно, что кто-то спирт покупал лишь к празднику, не имея возможности приобрести магазинную водку, какой-нибудь старушке поллитровка нужна, чтоб за дрова, за вспашку рассчитаться. Но все же шли и шли, пили и пили, и днем, и ночью стучали в калитку. Одни протягивали деньги с показным равнодушием и даже пренебрежением, как богатый покупатель презренному торгашу, другие быстро, воровато, с оглядкой – вдруг жена бежит, третьи вместо денег совали инструменты, одежду, а то и мясо, наспех ощипанного гуся, шептали дрожаще: «На пузырек поменяй, Михайлыч. Помираю в натуре». Вещи Елтышев не брал твердо, а перед мясом, особенно свежей бараниной, или кормом для кур иногда устоять не мог. Менял по-честному, не наживался. Но после таких обменов другие алкаши не давали покоя: «Вот мяско парное… Зерно отборное, дядь Коль. Возьми-и!»
Дня через два после очередного сражения у калитки (до драки, правда, не дошло, но потолкаться пришлось) заболела Динга. За полтора года стала она крупной, с мощным загривком, крепкими передними лапами лайкой. Не гавкала попусту, но, когда чувствовала, что хозяин в опасности, бросалась на врага. Пару раз прихватывала крикливых, те грозились еще разобраться… Елтышев отучал Дингу подбирать на улице и внутри ограды кости, куски хлеба, которые сам незаметно подбрасывал, – опасался, что могут отравить. И вроде бы она слушалась. Обнаружив еду, подзывала хозяина, как заправская охотничья собака; Николай Михайлович подбирал добычу, а взамен угощал Дингу чем-нибудь более вкусным – колбасой или печеньем.
И вдруг она заскучала. Лежала возле крыльца, медленно ворочая головой, оглядывая, будто прощаясь, слезящимися глазами окружающий мир. Черные бревна, корявую ранетку, желтый брус недостроенного дома, бродящих за штакетником кур на заднем дворе. Маленький, но родной ей мирок… Николай Михайлович отпаивал ее молоком – насильно вливал в пасть, разжимая палкой зубы, но не помогло – три дня потосковала и исчезла. Потом нашли ее в дальнем углу огорода. Уткнулась в забор, съежилась, уже одеревенела…
Каждому приходящему Елтышев хотел вместо спирта дать по морде – любой мог отравить. Боясь сорваться, часто отправлял к калитке жену. Однажды пришел бывший ветеринар, узнал, что Динги нет больше, сочувствующе покивал:
– Да, чумка что-то в это лето разгулялась – даже дворняг косит.
– Чумка?! – Действительно, Елтышев совсем забыл о собачьих болезнях, о том, что нужно делать прививки. Но, ругая себя, запоздало раскаиваясь, все же на сто процентов он не был уверен, что смерть Динги случилась из-за чумки. Вполне и отравить могли. Вполне вероятно… Врагов, скрытых, опасающихся обнаружить себя, но пытающихся гадить, было предостаточно. Они, казалось, только и ждали слабинки, старости или болезни Николая Михайловича, чтобы навалиться. Даже старший сын, судя по всему, был в их числе.
В начале сентября пошел дождь. Как и в том году – мелкий, редкий, временами и вовсе становящийся водяной пылью, но долгий, беспрерывный, вымывающий энергию. Потом выдалось несколько ясных дней, за которые люди должны были успеть выкопать картошку, повырывать морковку, свеклу, редьку, чеснок, лук, просушить их, спустить в подпол или сложить в коробки за печкой. А после ясных дней и прохладных ночей ударили заморозки. Все, что еще зеленело, стало черным, потекло, словно гноем, мертвым травяным соком.
На огородах задымились негорючие костры из ботвы, подсолнуховых будыльев, помидорных вязок, разного мелкого мусора; пахло вкусно и грустно. Еще и галки, все лето незаметно прожившие в осиннике, стали каждый вечер кружиться над крышами, суетясь и пронзительно, до слез тоскливо крича. Люди останавливались и смотрели на них; некоторые тихо и тоже со страшной тоской матерились…
Как только подсохли проселки, Николай Михайлович начал ездить за дровами. С прошлого года осталось, да и за лето скопилось кое-что на протопку, но этого хватило бы до декабря. Нужно было возить и возить. Тем более что уголь, предназначающийся тетке Татьяне как труженице тыла, после ее смерти, конечно, отменили. Правда, угля было прилично, поэтому покупать его не стали. Вдобавок и цена неприятно удивила – семьсот рублей тонна.
– Лучше на брус весной потратим.
Бор вблизи деревни был вычищен до последнего сучка, и забирался Елтышев далеко. Рубил сухостоины, пилил валежник на подходящие бревешки, набивал ими машину, нагружал багажник над крышей. Шаркая просевшим днищем по бугорку меж колеями, выбирался к деревне.