Сысоев рассказал, что их баржа возле Казани стала в самой серёдке Волги на якорь — ночь была, ветер, опасались сесть на перекате; а он, мастер, махнул на челне в Казань, с поручением к купцу Крохину, радетелю древлего благочестия. Купец отрядил с ним пять своих молодцов с ружьями да ещё приказчика. Приказчик, прибыв на баржу, упросил двух офицеров, дабы те за хорошее вознаграждение приняли к себе на судно молодцов да самый малый груз с товаром, и чтобы тех купецких людей доставили к Нижнему, на Макарьевскую ярмарку.
— Обдурил, значит, офицеров-то? — нетерпеливо спросил Пугачёв, заскакивая мысленно вперёд.
— Офицеры деньги, конечно, взяли и на всё согласные сделались, а купецкие молодцы с нашими заводскими в пути стакнулись, добыли из купецких тюков бочонок с водкой, потайности ночью споили солдат и ружья у них отобрали. А офицеров, кои вздумали сопротивление оказать, побросали в Волгу…
— Так. А пушки, где пушки? — спросил Пугачёв, приподымаясь.
— А пушки за Волгу перегнали, царь-государь, вместях с баржой. Миша Маленький на берег их выволок, — наморщив деловито лоб, откликнулся Пётр Сысоев.
— Как, и Миша здесь? — воскликнул Пугачёв.
— Здеся-ка, здеся-ка, царь-государь, с нами.
— Жалую тебя в есаулы, — взволнованно сказал Пугачёв, вынул из кармана широких шаровар медаль и подал мастеру. — Носи, есаул, в честь награждения за труды, за ловкость, за верность нам — а наипаче — превеликому умыслу нашему… И будь ты, трудник, по праву руку нашу!
Пугачёв был растроган. Велел Овчинникову на барже всех людей одарить деньгами, в знак милости. Затем все направились осматривать драгоценную добычу.
На берегу, укрытом строевым сосновым лесом, к вечеру уже скопилась вблизи царской палатки не одна тысяча народу. Люди прибывали водой и берегом. Пылало множество костров. Шум стоял, говор, крики. Кони всхрапывали, побрёхивали вездесущие собачонки. Кто-то истошным голосом взывал на берегу:
— Ванька! Ле-ш-а-ай… Где ты?
Под песчаным невысоким курганом, у костра, артель бурлаков, поужинав ухою, завела складную песню. На кургане стояла телега, на телеге, подмяв под себя сено, притаилась Акулька. Она лежала вверх спиной, опершись локтями о дно телеги и охватив щёки ладонями. Ей давно пора спать, но как же можно пропустить мимо ушей эти бурлацкие, такие складные, такие заунывные песни?!
Бородатый, плешастый дядя зачинал, ватажка подхватывала. Натужив грудь, запевала тянул:
Ах, песня… Вот песня! Ну до чего складно, до чего узывисто поют! Век бы слушать! А тут ещё дедушка, степенный такой да приятный, в гусли бурлакам подыгрывает. Струны гудут-гудут, и тренькают, и словно плачут.
Акулька затаила дыхание, у неё тоже просились наружу слёзы, только плакать ей хотелось не от грусти-печали, а от злой досады. Она злилась на себя и на дяденек: на себя за то, что ей ни в жизнь длинной такой песни не запомнить и, значит, не повторить её любимому царю-батюшке, а на дяденек — что они вон как голосисто, на всю Волгу, орут: ещё, чего доброго, батюшка сам песню-то дослышит, тогда и её, Акульки, перепев ни к чему государю пресветлому.
Так оно и случилось: долетела эта песня до Емельяна Иваныча, вышел он из палатки на волю, замер один-одинёшенек под звёздным небом и внимает складному голосу издавна знакомой и оттого вдвойне милой ему песни.
Подошёл к нему секретарь Дубровский:
— Вот манифест, ваше величество, согласуемо вашего повеления. Прикажете зачесть?
— Идём в палатку.
Тем временем проворная Акулечка уже успела подкатиться к ватажке бурлаков.
— Ой, дяденьки, ой, миленькие, — засюсюкала она с хитренькой улыбкой. — Ой, да научите меня этой песне, а я вам свою спою, смеховатенькую.
— Глянь, братцы, девчонка! — оживились бурлаки. И все враз заулыбались.
— Откедова ты в этаком лесу, уж не русалья ли ты дочка? А может, лесная кикимора выродила тебя?
— Ой, полуумные какие, а ещё мужики, — с напускной заносчивостью проговорила Акулька. — Я баба, да и то умнее вас.
Бурлаки захохотали: вот так баба — от земли едва видать…
— Глянь, бесёнок какой… Хватай её! — пугающе крикнул бородатый, плешастый запевала и, поймав Акульку, усадил её к себе на колени.
— А давайте-ка из девчонки, ха-ха, похлёбку варить! — крикнул толстогубый, в рыжей бороде, лохмач.
— Хм, похлёбку, — хмыкнула Акулька и встряхнула простоволосой головой. — Да за такие паскудные слова царь-государь живо тебя за волосья.
— А откудов он проведает про слова-то мои?