Народ стал помаленьку расходиться. Падуров, тоже собравшись уходить, негромко сказал стоявшему рядом с ним дворовому человеку в овчинной кирейке с большим воротом:
– Вот они каковы, наши помещики-то. Вешать их надобно…
– Вестимо так! – крикливо, с бесстрашием, ответил тот. – Вешать да головы рубить. Они все звери лютые, господин казак. Все до единого… Вот хошь на святые соборы побожусь…
– Все не все, а есть, – мягким голосом сказал высокий благообразный старик в темном армяке, без шапки, лысая голова, длинная кольцами бородища.
– Все, все! Вот-те Христос, все, – с горячностью твердил дворовый в кирейке.
– Да ты, милячок, не петушись, – так же спокойно сказал благообразный старец. – Я на сгоревший божий храм десять лет подаянье собирал, всю Русь истоптал лаптями, так уж мне ли этих самых помещиков не знать. Всякие, дружок, помещики водятся. Доводилось мне, миленький, слыхивать и про таких, что и рады бы дать волю мужику, да… – старик опасливо повертел головой во все стороны, шепотом добавил:
– да царица не велит…
– А-а-а… Ишь ты… Не велит?! – прищелкивая языком, ядовито и насмешливо проговорил низкорослый с шершавой бороденкой пучеглазый мужичок, стоявший бок о бок с Падуровым… – Ишь ты, ишь ты… Ха! Погодь, ядрена каша, – засопел он, раздувая волосатые ноздри, – придет пора-времечко, и на мужичьей улице будет праздник… Тогда и спрашивать ее, царицу-то, никто не станет… У-у-ух ты!.. – он вскинул кулаки, потряс ими в воздухе и, сверкая глазами, низенький, тщедушный, нырнул в толпу.
«Бунтарь… Живая душа…» – подумал про него Падуров.
Прошел час. Разбойницу увезли. Палачи стали бить кнутами и тавром клеймить лбы: дворецкого Салтычихи за то, что был у нее в особой милости; кучера, гайдука и прочих, что пособляли мучительнице убивать людей.
Последним драли и клеймили сельского попа за то, что, не донося властям, тайно хоронил умученных дворовых.
Салтычиху тотчас же заключили в подземелье возле соборной церкви Ивановского монастыря, где она и просидела без выпуску одиннадцать лет.
По всей Москве долгое время только и разговоров было, что про Салтычиху. Всех острей переживали это происшествие многочисленные московские крестьяне. Доставалось на орехи помещикам, доставалось и правительству, да под шумок, с оглядкой, костили на обе корки и самое Екатерину.
Разные дворецкие, разные лакеи с кучерами из когда-то подслушанных барских разговоров с точностью знали, какому любовнику и сколько крестьянских душ раздарила «сердитая на любовь» матушка Екатерина. По одним подсчетам выходило – миллион, по другим – семьсот с лишним тысяч человечьих душ.
Слышавшие это крестьяне не верили своим ушам – только крестились да вздыхали.
– Ну, ма-а-тушка… Вот это так матушка, – ахали они за чарочкой где-нибудь в укромном месте и пускали таким смачным словцом по адресу всемилостивой матушки, что у нее, наверное, в эти минуты горели уши.
Крестьяне еще азартней стали наседать на депутатов, всюду подкарауливали их, толпились возле их квартир и продолжали напористо долбить своих радетелей, как вода долбит твердый камень. Как ни старались депутаты втолковать им, что представителей помещичьих крестьян в Большой Комиссии, к великому сожалению, нету, а в депутатских наказах от государственных и экономических крестьян выставляются лишь мелкие нуждишки землепашцев, однако обитающее в Москве крепостное крестьянское сословие все же неотступно просило:
– Вы нашим именем толкуйте… Мало ли чего в наказах нетути.
Наплевать нам на наказы ихние! Мы сами, слава-те Христу, живые люди. Так и не обсказывайте: крепостной мужик, мол, воли требует, земли требует.
Глава 7.
Боевые речи.
Наконец-то наступило время рассмотрению в Комиссии крестьянских дел.
Наказ Екатерины, которым надлежало руководствоваться депутатам, был столь хитроумно и туманно написан, что не давал ни малейшей возможности поставить в Комиссии «крестьянский вопрос» по-серьезному. Поэтому в депутатских наказах с мест об уничтожении крепостного права и в помине не было. Были лишь жалобы свободных крестьян (государственных и экономических) на недостаток и плохое качество земли, на свое полуголодное существование, на обременительную барщину, а также на непосильную работу и обсчеты крестьян, приписанных к горному делу, чрез что заводские работники пришли «во всеконечное разорение и нищету».
Все депутаты находились теперь под впечатлением дела Салтычихи.
Крупные и среднего достатка помещики заметно присмирели, зато остальные депутаты подняли головы.
Острые прения возбудил весьма важный, коренной вопрос о бегстве крестьян от помещиков.
Граф Петр Иванович Панин, боевой генерал и недруг Екатерины, сделал с места заявление: