– Ах, ваше благородие, да ведь правда-то на мужицкой стороне, ведь вся Росея-то на мужике стоит, мужиком кормится. А либо взять бусурманскую войну. Кто турку побеждает? Опять мужик!.. Эх вы, косточки мужицкие!..
Дюже мне жалко вас…
Шванвич внимательно вслушивался в грубоватый говор Киселева. Ему нравился этот простосердечный, услужливый старик. Да и сам Фаддей Киселев за дальнюю дорогу успел присмотреться к Шванвичу и полюбить его.
Шванвич с удовольствием раскладывал свои пожитки по кровати. Вот зеркальце, три куска пахучего мыла, бритва, ножницы, свечи, походный подсвечник, чай, сахар, иголки, нитки, белье и, главное, с десяток немецких и французских книг, купленных им в Петербурге. Вот они, ненаглядные!.. С ними можно коротать время, в часы душевной тоски они унесут его мысль в область фантазии чудесной… И он готов был целовать свои книги, как горячо любимую женщину.
Бритва! «Ну, уж нет, надежа-государь, хоть ты и пожаловал нас бородой, а я все же буду бриться!» – подумал он и провел ладонью по заросшей щетиною щеке.
– Вот я и толкую… Мужик натерпелся ой как! Ведь вы сами, ваше благородие, видели, как походом шли, – мужик все к царю, да все к царю лататы дает, мужика таперича ничего не устрашит – ни розга, ни пуля. Уже раз заступник-царь объявился да посулил мужичку землю с волей, – мужик весь на дыбы поднимется, врагов зубами будет рвать… Миллионы их, мужиков-то!
– Толку мало в мужиках, – возразил Шванвич, приготовляясь бриться…
– Вот армия придёт с войны – государю, пожалуй, туго будет. Как полагаешь, Киселев?
– Вот то-то и оно-то. Войско-то у батюшки неахтительное. И порядку маловато; да и обучены, похоже, не бог знат как… Ведь у государя все народ простой. Воевод, чтобы настоящих, нетути. А ему, батюшке, одному не разорваться стать. Вот, ваше благородие, – и Киселев, бросив мыть гречневую крупу, подошел вплотную к Шванвичу, – вот ежели б вы да и другие господа офицеры от всего чистого сердца взяли бы да и помогли наладить дело-то военное!.. Ежели офицерство поможет, дело-то крепко будет, а не поможет – карачун нам всем!.. Ваше благородие! Вот было бы добро-то!.. – морщинистые щеки Киселева задергались, голос стал срываться. – Ваше благородие!.. Ведь один раз живем. Ты все знаешь, ты всю военную науку превзошел и на войне сражался… Уж ты прости меня, старика… Помоги, заступись, родной, за нас, сирых! – Старик, всхлипнув, неожиданно повалился молодому человеку в ноги.
– Что ты, Киселев! Да что ты, старый? – попятился изумленный Шванвич.
– Встань!
– Не встану, ваше благородие! Пока слова твоего не услышу, не встану!
– Встань! – и Шванвич, смущенный, растроганный, принялся подымать гренадера. – Я всеми силами… что могу… Я ведь и сам… того… к простому люду… Я… понимаю, понимаю, старик!
Но Киселев, поднявшись и ничего не слушая, а только бормоча: «Ваше благородие, спасибо, ваше благородие!..» – схватился за голову и, шатаясь, как пьяный, вылез в одной рубахе на мороз. Он присел на крылечную ступеньку, сгорбился, взматывал головой, сморкался в рубаху и, не переставая, выборматывал: «Спасибо! Эх, вот спасибо-то!..»
За ним выскочил Шванвич:
– Киселев! Киселев! Да ты что?.. – и потащил старика в избу.
Поздно вечером, когда Пугачёв уже собирался ложиться спать и, сидя в маленькой горенке, доигрывал с Шигаевым последнюю партию в шашки в поддавки, дежурный Давилин доложил о приходе Хлопуши. Пугачёв велел впустить его.
Огромный Хлопуша сбросил с широких плеч лисью с бобровым воротником, богатую шубу и, опасаясь повесить её в прихожей («Чего доброго стянут!»), вошел к Пугачёву, ужав шубу под мышку.
– Вот, батюшка! – сказал он, тряхнув лохматой головой. – Перво-наперво кланяюсь тебе вот этим гостинцем, – и он разбросил в ногах Пугачёва лисью шубу мехом вверх.
– Благодарствую! – промолвил Пугачёв и, подмигнув в сторону шубы, ухмыльнулся. – С кого снял? Ась?
– Ни с кого, батюшка, – усмехнулся в свой черед Хлопуша. – А это управитель Авзянского завода скоропостижно преставился, так он отказал тебе на поношенье. Носи на доброе здоровье, батюшка!
– Садись, Хлопуша-Соколов!
– Постоим.
– Давилин! Подай сюды бархатный кресел… Садись, господин полковник!
Хлопуша покорно хлюпнулся в придвинутое кресло.
– Жалую тебя, Соколов, полковником и ставлю командиром над заводскими крестьянами, коих ты привел ко мне: над пятьюстами!
Хлопуша вытаращил на батюшку глаза, вытянул вперед руки с растопыренными пальцами и, подобно большой жабе, опрокинулся с кресла, как в омут, Пугачёву в ноги:
– Батюшка, помилуй! Какой я, к свиньям, полковник, я и грамоте-то ни аза в глаза!.. Ослобони, отец!
– Грамота ни при чем тут, – сказал, раздражаясь, Пугачёв, – лишь бы человек в дело свое веру имел да честь бы блюл. Встань и не супротивничай!
Объявляю тебе благодарность царскую за людей, за порох, за пушки да за пять тысяч рублев казны, что прислал мне. Пушки опробованы – добрые, бьют метко… А это что у тебя за узелок?