– Народ, это верно, разъярился бы, пожалуй… Обязательно разъярился бы, батюшка! – добавил он уверенней и продолжал с внезапной угрозой в голосе:
– И тебя бы убил, да и нас переколол бы… А почему так? А потому, что вы, батюшка, укрепу из-под ног у него, у народа-то, вышибли бы, надежду его рушили бы, даль-дорогу ему затмили бы. А первей всего – за обман! Ведь не всякий простит обман-то… Эх, да чего там!.. и поздненько нынче про это про все талалакать…
– Поздненько, ваше величество, – повторил и шадривый, неразговорчивый Максим Горшков, двигая вверх-вниз бровями. – Взялся за гуж, не говори, что не дюж.
– Это самое, – вскинув на него глаза, сердито буркнул Пугачёв и отошел к окну, за которым чернела глухая ночь.
Горшков и Шигаев переглянулись. Они, каждый по-своему, любили Пугачёва, но, охраняя свои интересы, все время зорко следили за ним. И теперь им обоим вдруг с ясностью припомнилась далекая потайная ночь в бане, припомнилось крестное целование и клятва – признать Емельяна за царя, дабы служить ему верно… Будь же здоров, будь до конца благополучен, отец наш, Емельян Иваныч! Благополучен и… послушен: затеяли дело вместях, так уж не брыкайся, ваше величество, не куролесь…
А то и тебе и нам несдобровать!
Емельян Иваныч напряженно глядел через окошко в тьму, как в стену, полный своим нелегким раздумьем, и в его ушах еще звучал голос, похожий на угрозу: «Народ, это верно, обязательно разъярился бы!» Да, так оно и есть… Ежели не Шигаев с Горшковым – им Пугачёв крепко верил, – то другие атаманы, вроде Чумакова, помогли бы, пожалуй, народу в ярость прийти…
Только объявись, попробуй: «Какой, мол, к лешему, я Петр Федорыч, я такой же, как вы, простой человек, лишь за всех вас духом воспрял!» Попробуй-ка этак молвить, вот и заварится буча. Сыщутся, пожалуй, которые и поддержат его, а громада-то, чего доброго, за атаманами пойдет: «Поздненько, мол, батюшка… Царем-де за гуж ты взялся – царем и тяни, а ежели нет, так и нас с тобой нет». И разобьется народ, как вода и пламень, надвое, и получится великая смута, и проистекут побоища страшные… Нет уж, Емельян, видно, уж, ежели «попала в колесо собака, пищи да бежи…» Точь-в-точь так. «А вот возьму, да и упрусь!» – мысленно воскликнул он и загрозил во тьму взором.
В дверь постучали. Шигаев отпер, впустил Хлопушу, принял от него тетрадь в синей корочке, поблагодарил его. Хлопуша, раздевшись, присел к столу, ужал в корявую лапищу с набухшими жилами штоф темно-зеленого стекла с орлом, встряхнул его и, глотая слюни, с огорчением поставил на место.
– Эх, усохло винишко-то… Выпить ба, – сказал он и, повернувшись к Пугачёву, громким голосом воззвал:
– Батюшка, твое царское величество!
Подь сюды поближе, каяться перед тобой хочу!
Стоявший у окна, руки назад, Емельян Иваныч с готовностью прошагал к столу, поскрипывая подкованными сапогами, и сел в мягкое кресло. Лицо у него было хмурое, рот слегка подергивался, глаза блестели.
Хлопуша, обхватив ладонями локти и раскачиваясь взад-вперед, как пильщик в работе, воззрился на Пугачёва, заговорил:
– Батюшка, слушай! Как на духу тебе, без утайки.
Он начал рассказывать о том, как перебрался в Бердскую слободу, женился, обзавелся хозяйством, прожил на месте пятнадцать лет, затем ушел работать на Покровский, графа Шувалова, медный завод. И, проработав там трудолюбиво с год, спознался с тремя работниками из беглых людей.
– Оные злодеи в пьяном положении сказали мне: «Ведут-де в Троицкую крепость касимовские татары кровного дорогого иноходца. Пойдем отобьем!» И мы, сволочи такие, пошли! Дорогой мы повстречали двух беглых мужиков, таких же воровских людей, как мы. Они обсказали нам, что жеребец уведен далеко, уж его не нагнать, а вот едут-де с Ирбитской ярмарки четверо татар на шести подводах, при больших деньгах, вот давайте-ка их тряхнем. Ну, мы, знамо, согласились и, как выследили татар, запали в буерачик. А как подводы противу нас поверстались, мы выскочили и после бою всех татар перевязали и ограбили. Денег взяли рублев с тридцать, да двенадцать мерлушек бухарских, да сколько-то халатов, да шесть лошадей. После разбою мы, сволочи, татар отпустили, а убитого своего товарища в землю закопали, чтоб ему, язви его, век в аду гореть! Трое по московской дороге в домы свои пошли, а я с товарищем опять на завод повернул. И вот, батюшка, работаю я на заводе честь по чести, и доходит до меня слух, что ограбленные татары всех нас в Оренбурге оговорили и меня ищут солдаты. Я с товарищем ну-ка с завода бежать! А как не было у нас паспортов, мы и вдругорядь влопались. В Екатеринбурге судная изба при воеводстве определила наказать меня кнутом, вырвать ноздри, на щеках, на лбу поставить клейма… – Хлопуша боднул головой, поправил тряпку на носу и, ударив себя в грудь, надрывным голосом выкрикнул: